Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам ученых, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.
Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки – вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом. И в то же время он, как и многие, равные ему по положению, являл собой полное политическое невежество, совершенно не разбираясь в программах существующих и сражающихся партий, сознательно отстраняясь от этого понимания, считая всю эту возню пустопорожней болтовней, одной из досаднейших постоянных слабостей русской интеллигенции. Ее болезнью. Ее бедой.
Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь ее огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.
Уставшая до предела армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным.
Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило еще жить и бороться…
Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжелый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.
Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем еще больше раздражался: в приемной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Вначале он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.
Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблескивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.