Он лечил людей. А если не лечил, то сидел в ординаторской, изредка заходя в свое законное обиталище — кабинет заведующего. Он компенсировал отсутствующую формальную общественную работу беспрерывными советами — рассуждениями, обращенными ко всем, начиная от генерального секретаря ООН, президента США, папы римского и Федерико Феллини до нашего председателя райисполкома, главного врача и не нуждающихся в советах санитарок. Те, которые считали, что он не занимается общественной работой, следовали Ильфу: у нас общественной работой признают лишь ту, за которую не платят. Выходит, по-видимому, что лечить людей, оперировать их — не общественная, сугубо личная работа?
Хотя так оно и есть. Он настолько любил свою работу, что за интересную операцию готов был платить из своего кармана. Но не мог по причине пустоты его. Любимая шутка в больнице: «Жадкевич больных себе ищет даже на улице». Однажды вечером пришел я в больницу во время его дежурства. Он звонил в центр «Скорой помощи»: «Привезите нам чего-нибудь. Мы без дела сидим. Ночь впереди». Положил трубку и обернулся ко мне: «Я же не говорю, что не подвезли цемент или трубы… У нас все есть. И нуждающихся больных полно. Зачем же простой?» А что мне-то объяснять?
Иные называли его неудачником. Но не считали так сотни людей, пришедшие на его похороны! «Неудачник» великою своей удачей почитал образ жизни, дававшей ему возможность работать и любить то, что он любил. Пусть это была его личная, а не общественная удача. Он сам, например, считал, что вел общественную работу. И к обществу он относился лучше, чем… Да нет же: и общество к нему относилось хорошо. Он один из немногих людей, которым не стеснялись говорить искренне в лицо все то хорошее, что потом с той же искренностью повторили, глядя в его мертвое лицо. Не все заслуживают то, что о них говорят на панихидах и поминках. Он заслужил. И многое успели ему сказать, пока он был жив. Искренне! Большая удача!
Помню нашу первую встречу. В ординаторской сидел молодой человек лет под тридцать. На коленях его лежал портфель, к которому, словно к пюпитру, была прислонена книжка. Я поздоровался, и он начал подниматься… Нет — возвышаться. Он распрямлялся, он вырастал надо мной, и я думал, что это никогда не кончится. (По правде говоря, никогда и не кончилось.) Потом оказалось — велики глаза у страха перед новым коллегой — росту всего два метра. Как будто на век (на мой век) осталась в мозгу картина: высокий, чуть пригнувшийся из-за портфеля, прижатого к коленям, из-под белого халата выглядывает расстегнутый ворот красно-черной ковбойки и такие, ставшие неожиданно и мгновенно близкими, родными, глаза и улыбка. Описать их я не умею — не дано. А этот портфель, прижатый к ногам! Больше ни разу не видел я его с портфелем. И даже представить не могу, как, например, и с ружьем. (А дворянские его предки, наверное, любили побаловаться охотой. Он врач в пятом поколении, и представить его целящимся во что-нибудь живое — не могу.)