— Вот, брат, тебе и манер мой! — сказал блаженный на прощанье Гречке. — Расчухал теперь, в чем она штука-то? Стало быть, и поучайся, человече, како люди мыслете сие орудовать следует! Ныне, значит, отпущаеши, владыко, раба твоего с миром.
— Так-с, это точно «отпущаеши», — перебил его Гречка, снедаемый тайной завистью, — да только кабы на волю, а то под надзор в богадельню!.. Выходит, тех же щей да пожиже влей.
— Эвона что!.. Хватил, брат! Мимо Сидора да в стену, — с ироническим подсмеиваньем возразил блаженный. — В богадельне-то живучи, никакой воли не нужно: ходи себе со двора, куда хочешь и к кому хочешь, и запрету тебе на это не полагается. А мы еще, авось, промеж хрестьянами сердобольными какую ни на есть роденьку названную подыщем, в братья или в дядья возведем! Ну и, значит, отпустят нас совсем, как водится, на сродственное попечение; таким-то манером и богадельне-матушке скажем «адье!» и заживем по-прежнему, по-раздольному. Понял?
— Н-да… теперича понял…
— Вот те и «тех же щей да пожиже влей»!.. — подхватил торжествующий Фомушка. — Там-то хоть и жидель, да все ж не арестантским серякам чета: а ты, милый человек, пока что и серяков похлебай, а на воле, бог даст, встренемся, так уж селяночкой угощу, — московскою!
— А хочешь, опять засажу в тюряху? Как пить дам — засажу! В сей же секунд в секретную упрячут? — с задорливо-вызывающей угрозой прищурился на него Гречка, разудало, руки в боки, отступив на два шага от блаженного.
— Чего ж ты мне это пить-то дашь? Ну, давай! Чего ты мне дать-то можешь? — харахорясь и ершась, передразнил тот его голос и манеру.
— Чего? — мерно приблизился Гречка к самому уху Фомушки и таинственно понизил голос. — А вот чего! Не вспомнишь ли ты, приятельский мой друг, как мы с тобою в Сухаревке на Морденку умысел держали, да как ты голову ему на рукомойник советовал? Ась? Ведь щенок-то у меня занапрасно тут томится, — добавил он насчет Вересова, — а по-настоящему-то, по-божескому, это бы не его, а твое место должно быть!
Фомушка побледнел и заморгал лупоглазыми бельмами.
— Тс… Нишни, нишни! — замахал он на него своей лапищей и тотчас же оправился. — Э! Зубы заговариваешь! — мотнул он головой, самоуверенно улыбаясь. — Николи ты этого не сделаешь, потому — подлость, и уговор же опять был на то. Что, неправильно разве?
На губах Гречки в свою очередь появилась улыбка самодовольная.
— То-то! Знаешь, пес, на какую штуку взять меня! — сказал он. — В самую центру попал… Значит, теперича, друг, прощай! Ну, а… хоша оно и противно помалости, одначе ж поцелуемся на расставаньи, для тово, ежели встренемся, чтобы опять благоприятелями сойтися.