«…привет от твоего Монготимо Ястребиный Коготь, как ты когда—то меня называла. Как это было давно, боже мой! Впрочем, я не жалуюсь… Впрочем, я не жалуюсь», — продолжал я вспоминать, бормотать, путаясь, что вот еще одно слово, еще одно, а дальше — забыл, не припомнил. «Я не жалуюсь. Мы увидимся, и все будет хорошо. Но одна мысль, одна мысль терзает меня!»
Я вскочил, зажег лампу и бросился к столу, где лежали карандаши и карты.
«Горько сознавать, — теперь я писал на карте, — горько сознавать, что все могло быть иначе Неудачи преследовали нас, и первая неудача — ошибка, за которую приходится расплачиваться ежечасно, ежеминутно, — та, что снаряжение экспедиции я поручил Николаю».
Николаю? Верно ли? Да, Николаю!
Я остановился, потому что дальше в памяти был какой—то провал, а уже потом — это я снова помнил очень ясно — что—то о матросе Скачкове, который упал в трещину и разбился насмерть. Но это было уже совсем не то. Это было содержание письма, а не текст, из которого я больше ничего не мог припомнить, кроме нескольких отрывочных слов.
Так я и не уснул. Судья встал в восьмом часу и испугался, найдя меня сидящим в одном белье у карты Севера, по которой я успел уже прочитать все подробности гибели шхуны «Св. Мария», — подробности, которые, верно, удивили бы и самого капитан: Татаринова, если бы он вернулся…
Накануне мы условились пойти в городской музей. Саня хотела показать нам этот музей, которым в Энске очень гордились. Он помещался в Паганкиных палатах — старинном купеческом здании, о котором Петя Сковородников когда—то рассказывал, что оно набито золотом, а в подвале замурован сам купец Паганкин, и кто войдет в подвал, того он задушит. И действительно, дверь в подвал была закрыта, и на ней висел огромный замок, наверно двенадцатого века, но зато окна открыты, и через них возчики бросали в подвал дрова.
На третьем этаже была выставка картин Саниного учителя художника Тува, и она, прежде всего, повела нас смотреть эти картины. Художник был тут же, при картинах, — маленький, в бархатной толстовке, приветливый, с большой черной шевелюрой, а которой сверкали толстые седые нити. Картины его были недурны, но скучноваты — снова Энск и Энск, ночью и днем, при лунном и солнечном освещении, Энск старый и новый. Впрочем, мы хвалили их самым бессовестным образом: уж больно милый был этот Тува, и Саня глядела на него с таким обожанием!
Должно быть, она догадалась, что нам с Катей нужно поговорить, потому что вдруг извинилась и осталась на выставке под каким—то пустым предлогом, а мы спустились вниз, в большой зал, где стояли рыцари, в сетчатых железных кольчугах, вылезавших из—под нагрудника, как рубашка из—под жилета.