— Не врешь? — перебил царь.
— Ей-пра! Хоть сам приезжай потешься!..
Царь усмехнулся наивности казака.
— Пошто пришел в Москву? — спросил он.
— На богомолье иду. К соловецким угодникам, по обещанию за батькины раны.
— Почитанье родителя пуще всего — произнес царь, будто он сам впервые это придумал. — Ступай. За меня там свечку поставь. На блюдо тож положи, как подойдут со сбором, — сказал царь, — деньги тебе из приказа дадут… А ладно ли, — строго добавил царь, — богу молиться идешь, да сам про мирское мыслишь? Зазноба есть на Дону, что сапожки купил?
— Невеста, — соврал Степан.
— Воротишься и оженишься — божье дело. Да лепей было бы на возвратном пути про сапожки, а ныне молитву бы помнил… — Царь повернулся к чернобородому: — Вели отпустить казака, Олексич. Надо ему поспешать по божьим делам, и нам его держать грех…
Стенька довольно наслушался дома о московских неправдах. Кто из донцов не бранил Москвы и бояр! Убежав от их власти на Дон и получив право говорить безнаказанно о навек покинутой жизни, все беглецы пользовались этой возможностью. Так говорил о дворянских порядках и Сережка Кривой. Другие, кто не бывал в Москве и жил от рождения на Дону, — те тоже бранили Москву, зная ее обычаи по дедовским сказкам и по рассказам новых пришельцев.
Однако давнишнее предание, рожденное еще при былых царях, жило в казачьих сердцах, как и в сердце всего народа, — предание о царе, обманутом злобой корыстных и хитрых бояр, о царе, ничего не знающем о жизни простых людей. Это предание отражало веру народа в конечную справедливость, которая воплощалась в царе и жила, наперекор злобной хитрости и корыстолюбию бояр.
Теперь Стенька видел своими глазами неправды и беды народа, повидал тяжелую жизнь на Руси, обиды и утеснения. Он сам за правду был схвачен в Москве, говорил с царем, и вера его в невинность царя еще укрепилась.
«Да ведомо ли самому государю все то, что творят его ближние люди? — раздумывал Стенька. — Ведь вон как он, царь, рассудил со мною. А тот, с черной-то бородой, живьем сожрал бы!.. Не любят они казаков… А царь — ничего… Молодой! И обычаем ласков… А они обступили его, облепили, как вороны, и затмили взоры: тешься, мол, кречетами да псами, а мы-де, бояре, станем вершить все дела в государстве, как нам получше для нашей корысти».
Но пока Степан добрался до зимовой станицы, он понял, что говорил с царем не о том, о чем надо было сказать. Стыд за то, что он не сумел говорить, как надо, обо всех обидах, чинимых боярами народу, охватил его настолько, что он совсем умолчал перед Еремой Клином с товарищами о своей встрече с царем.