Королевская дорога (Мальро) - страница 7

— Немец или датчанин?

— Датчанин, в результате передачи Шлезвига Дании, согласно Версальскому договору note 6. Его это устраивает: ещё бы, руководство сиамской армии и полиции состоит из датчан. О, разумеется, всё это лица, не имеющие гражданства!.. Да, не похоже, чтобы он кончил свои дни в конторе: видите, он опять возвращается в Азию…

— На службу к сиамскому правительству?

— И да, и нет, как обычно… Он собирается разыскивать одного типа, оставшегося в непокорившемся краю, — тот остался или пропал без вести, что-то в этом роде… Но самое-то удивительное заключается в том, что теперь его интересуют деньги… Это у него новое…

Появилась некая связующая нить. Иногда, как только отступало привычное наваждение, Клод, обречённый на праздное безделье, думал о том, что Перкен принадлежал к тому самому, единственному семейству, с которым дед — воспитавший его дед — поддерживал какие-то отношения. Отдалённое сходство: то же неприятие общепризнанных ценностей, то же ощущение человеческих деяний, пронизанное сознанием их тщётности, а главное — отречение. Картины будущего, рисовавшиеся Клоду, складывались из его воспоминаний и этого присутствия, казавшихся двойным предостережением, двойным параллельным подтверждением некоего пророчества. В разговорах с Перкеном он не мог противопоставить опыту и воспоминаниям своего собеседника ничего, кроме довольно обширных познаний, почерпнутых из книг, и потому стал рассказывать о своем деде, как Перкен рассказывал о своей жизни, чтобы не противопоставлять без конца книгу деяниям и постараться извлечь пользу из проявленного Перкеном особого интереса к его существованию; к тому же Перкен, рассказывая о себе, вызывал в памяти Клода белую эспаньолку деда, его отвращение к миру и горестные воспоминания о юности. Юность этого человека, гордившегося, с одной стороны, своими далёкими предками-корсарами, память о которых терялась в давних легендах, а с другой — дедом-докером и ступавшего на палубу своих кораблей с торжествующим видом — именно с таким видом крестьянин поглаживает обычно скотину, — подвигла его на созидание того самого Дома Ваннек, с помощью которого он надеялся увековечить себя. В тридцать пять лет он женился — через двенадцать дней после свадьбы жена его вернулась к своим родителям. Отец не пожелал её видеть; мать с привычным отчаянием заметила только: «Знаешь, дочка, всё это неважно… главное — дети…» И она возвратилась в бывшую гостиницу, которую он для неё купил; ворота её были украшены морскими атрибутами, а в огромном дворе сушились паруса. Сняв со стены портреты его родителей, она бросила их под кровать, а вместо них повесила маленькое распятие. Муж ничего ей не сказал; в течение нескольких дней они не разговаривали. Потом вновь началась совместная жизнь. Унаследовав привычку трудиться, испытывая ненависть ко всякого рода романтике, они примирились с обидой, поселившейся в их сердцах после этой первой размолвки, но не приводившей к открытым ссорам: в повседневной жизни они делали скидку на молчаливую неприязнь, как если, доведись им быть калеками, делали бы скидку на своё увечье. Не умея выразить свои чувства, каждый из них самозабвенно отдавался работе, чтобы тем самым доказать своё превосходство; и тот и другой находили в этом, пожалуй, утешение, то была их скрытая страсть. Присутствие ребятишек добавляло к их застарелой вражде дополнительный штрих, делавший её ещё мучительней. Любое сравнение результатов их работы лишь разжигало ненависть: когда на гостиницу и коричневые паруса во дворе спускалась ночь и моряки, юнги, работники ложились спать или уходили, нередко в довольно поздний час один из них, выглянув из окна, замечал свет в окне другого и, несмотря на крайнюю усталость, брался за какую-нибудь новую работу. К своей болезни — у неё была чахотка — она относилась с полнейшим безразличием; да и он с каждым годом работал всё больше, чтобы его лампа, не дай Бог, не погасла раньше лампы жены, ну а та обычно горела до глубокой ночи.