А когда я отрывался от своего «бумагомаранья», чтобы выкурить папиросу под ветками желтых и белых акаций, с балкона раздавался голос сердобольной тети Фани:
— Анатолий Борисович!… Анатолий Борисович!…
Добрая женщина, как я заметил, была убеждена, что все люди на русской земле едят слишком мало. А в двадцать шесть лет мужчине для солидности уже пора поднакапливать жирок на теле.
— Поднимайтесь скорей на балкончик. Вас уже дожидаются ягоды с холодной сметаной.
— Спасибо!
— Спешите, Анатолий Борисович! Пожалуйста, спешите! — добавлял дядя Мотя.
— Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. Что?
И я спешил.
И милый нэпман спрашивал меня:
— Как сегодня поживает черномазая Зера?
— Сегодня я еще влюблен в нее.
— Слава Богу!
— Но что будет завтра…
— Завтра, Анатолий Борисович, вы тоже будете в нее влюблены. И послезавтра. Всю жизнь.
— Не уверен.
— Почему это вы не уверены? Скажите, пожалуйста, почему?
— Да потому, что ночью я буду читать своей актрисуле…
Он неодобрительно покачал головой:
— «Актрисуле»!…
— Не обижайтесь за Никритину. Так называл Чехов свою Книппер.
— Не может быть! И это вы слышали собственными ушами?
— Нет, к сожалению, не слышал. Но я читал его письма к Книппер.
— Ой! Как нехорошо читать чужие письма!
Он не острил. Он говорил с полным убеждением. С убеждением старого одесского интеллигента, что чужие письма — это литература для сплетниц.
— Значит, вы будете читать ночью Анне Борисовне новую сцену? Что?
— Весь второй акт пьесы.
— Поздравляю, поздравляю.
— Подождите. Не торопитесь поздравлять. Может быть, на утренней заре, перед купаньем, я утоплю весь второй акт вместе с черномазой Зерой в вашем соленом море.
— Боже мой, зачем вы их будете топить? Зачем топить черненькую Зеру?
— Обязательно! С камнем на шее.
— Зеру? Ой!…
— Если она не понравится Анне Борисовне.
— Кто не понравится? Кто? Эта черненькая прелестная девочка?
— Да!
— Кушайте, пожалуйста, свои ягоды. Кушайте абсолютно спокойно. Она понравится. Она не может не понравиться. Она очень понравится. Очень, очень.
Матвей Исаакович был в курсе всех наших дел. Он все знал. Знал, как я пишу и что. Иногда знал это даже раньше, чем Никритина, так как едва я складывал в стопку исписанные листы и прятал карандаш в карман, он мягко брал меня под руку и уводил в тень садика из пяти акаций, сожженных солнцем.
— Значит, — говорил он, — мы сейчас будем слушать новую сцену? Не правда ли, Анатолий Борисович? Что?
И я невольно покорялся его мягкой настойчивости:
— Идите, провизор, за своей панамой. А то Фаня Абрамовна рассердится.
— И она, как всегда, будет абсолютно права. Когда моя лысина накаляется, как сковородка, я соображаю немножко хуже. А вашего «Вавилонского адвоката» я, конечно, хочу…