Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги (Мариенгоф) - страница 38

Вот когда воронье любит кретинские человеческие бойни, это мне понятно. Очень понятно. А когда…

— Ты пацифист! Паршивый пацифист! — презрительно говорили мне лет сорок и после 1917 года.

Да!

Покой нам только снится.
Сквозь кровь и пыль…

Опять Блок. Куда от него деваться?

Припомнилась гимназия, Сережа Громан, два толстых тома «Капитала», брошюры в красных обложках, юношеский дневник и записи в нем.

«Ну, вот, — шептал я себе, — это она, твоя революция. Революция полусытых, революция одетых в лохмотья. Тех, что работают на бездельников».

Потом спрашивал себя: «Ну, господин честной человек, скажи-ка по совести — нравится?… Где ты?… С кем ты?»

И отвечал дерзко: «С ней!»

Поезд трогался.

Небо было измазано солнцем, как йодом.

Мысли переносились на отца, от которого больше месяца не получал писем: «Жив ли?… Здоров?… Как он там?…»

Наконец на пятые… нет, ошибаюсь, — на шестые сутки я прибыл в Пензу, уже большевистскую.

Вечер. Холодный дождь. Платформа — серая от солдатских шинелей.

В зале первого класса, который уже ничем не отличался от зала третьего класса, ко мне подошел немолодой солдат, похожий на Федора Михайловича Достоевского. Левый пустой рукав был у него засунут в карман шинели.

Солдат властно распорядился:

— Эй, гражданин офицер, содерите-ка свои погончики!

К этим «погончикам» я никогда не испытывал особой привязанности, но тут уж больно пришлась не по нутру солдатская властность.

— Что-то не хочется, — сказал я с наигранным спокойствием. — Нет. Не «содеру», дорогой товарищ.

В зале, переполненном солдатами — однорукими, одноногими, ненавидевшими золотопогонников, — это была игра с огнем над ямой с порохом.

Вот чертовщина! И перед кем играл? Сестер-то милосердия поблизости не было.

Вероятно, закусив удила, подобно моему норовистому Каторжнику, я встал на дыбы только из чувства противоречия. Проклятое! До гробовой доски оно будет мне осложнять жизнь, портить ее, а порой ломать и коверкать.

— Э-э!… — И солдат, похожий на Достоевского, посмотрел на меня с каким-то мудрым мужицким презрением.

— Что «э-э-э»? — позвякивая шпорой, спросил я.

Вместо ответа солдат презрительно махнул своей единственной рукой и отошел в сторону, даже не удостоив меня матерным словом.

Этого, признаться, я ожидал меньше всего. Стало стыдно.

Настенька сказала бы: «Запряг прямо, а поехал криво».

«Интеллигентишка паршивый!» — выругался я мысленно.

И как только солдат затерялся в толпе, я со злостью содрал с бекеши свои земгусарские погоны.

В революции извозчичья лошадь сдала раньше человека.

К нашему дому из некрашеного кирпича на Казанской улице я не подкатил, а приплелся на бывшем лихаче.