Северное сияние (Марич) - страница 505

Не досидев до конца третьего акта, Николай предложил жене отправиться домой.

Преждевременное опустение царской ложи вызвало за кулисами целый переполох.

Директор, разъяренный, вбежал в уборную Ветвицкой.

— Что же это, красавица моя, за «па» вы в последней мизансцене вытворять изволили? Бывало, в моменты вашего появления в павильоне нимф весь театр плещет и даже царственные длани принимали участие в выражении восторгов, а ныне вот эдакие штуки…

Подняв ногу, он неуклюже покрутил ею почти перед самым вздернутым носиком балерины.

Носик этот покраснел, и к его гневно раздувающимся ноздрям покатились слезинки.

— Мосье Гедеоновский напрасно винит меня, — осторожно прикладывая кружевной платочек к покрытым тушью ресницам, возразила Ветвицкая. — Нынче, как, впрочем, и всегда, я согласовала танцы с тем душевным подъемом, какой охватывает меня всякий раз при вступлении на священные для меня подмостки сцены. Отбытие государя до окончания представления может быть вызвано и иными причинами…

— А почему же вдруг стали так холодны партер и кресла?

— В публике, ваше превосходительство, прошел слух, — осторожно вмешался в разговор парикмахер Федор Федорович, или «Тэдди», как его коротко, на английский лад, называли актрисы, — прошел слух, будто нынче пополудни ранен на дуэли поэт Пушкин. Так не то что в райке переполох, а, сказывают, и партер наполовину опустел…

— Молчать! — гаркнул на него Гедеоновский. — Знай свое дело!

— Слушаю-с, — смиренно ответил Федор Федорович и, пощелкав у собственных усов щипцами, наложил их на золотистый парик, украшающий головку Ветвицкой.

— Мне очень тяжко, что, возможно, я теряю прежнее расположение публики, — сдерживая слезы, говорила Ветвицкая, — но я постараюсь, однако ж, употребить все способы, чтобы вернуть себе былое отличие в ее глазах.

Гедеоновский сердито отошел от нее. Порылся зачем-то в коробке с гримом, потрогал пышный, как орхидея, приготовленный для следующего акта костюм балерины и вышел из уборной.

Проходя по сцене и за кулисами, он всюду слышал одно и то же имя: «Пушкин… Пушкин…», произносимое то с ужасом, то испуганно, то со слезами…

Это же имя отовсюду слышалось ему в замороженной мгле петербургской ночи, когда после окончания оперы он, по обыкновению, шел домой пешком.

К серому, казенного вида дому на Мойке с вечера двадцать седьмого января и до глубокой ночи на первое февраля, когда по приказанию царя тело Пушкина было тайно вывезено в сопровождении жандармов в Конюшенную церковь, — к этому дому, в бельэтаже которого находилась квартира Пушкина, шло и ехало бесконечное множество людей.