– Ты этот полушубок поднадень, Игорь Валентинович, – в тишине сказал Анискин. – Замерзнешь, если пойдешь при своем пальтишке… Ты тоже одевайся, Глафира!
Когда они вышли на улицу, на крыльце колхозной конторы еще горели электрические лампочки, и в их свете красный флаг на крыше висел в воздухе прямой, как стрела – так его натянул ветер. Бушевал буран, не было у темного мира ни земли, ни неба, но в непроглядности слышались голоса людей, вспыхивали карманные фонарики, вдоль улицы, освещая фарами снег, медленно двигался гусеничный трактор с бульдозерным ножом – он пробивал дорогу от дома Мурзиных до кладбища на невысокой горушке. За трактором двигался грузовой автомобиль, а приглядевшись к темноте, Качушин увидел, что улица запружена народом, что людская толпа, протянувшись вдоль забора, загибается к переулку. Людей было так много, что следователь удивился – откуда они? Ему раньше казалось, что в деревне наполовину меньше жителей.
В темной толпе вспыхивали спички, освещая мужские лица, раздавался приглушенный женский говор, вскрикивали детишки, неподвижно стояли старики и старухи. Выл, бесился буран, лязгал гусеницами трактор; полосы эавихряющегося снега ложились на толпу, и на спинах женщин, мужчин и детей росли холмики снега, так как люди стояли спиной к ветру. По проложенной трактором дороге, двигаясь за Анискиным, Качушин и Глафира подошли к хвосту толпы, смешавшись с теми, кто пришел недавно, – трактористами, комбайнерами, шоферами, – встали лицом к плетню и тоже замерли.
Потекли медленные секунды, минуты среди тьмы, скорбного молчания, свиста бурана, равномерного, непонятного Качушину покачивания толпы. Одно овчинное плечо Качушина прикасалось к спине участкового, второе – к такому же овчинному плечу незнакомца, в зубах которого дотлевала махорочная самокрутка, освещая узкие глаза, небритый подбородок. Бульдозер уходил все дальше и дальше от центра деревни, свет фар мотался в синеватой далечине переулка, сигнальный фонарь буксующей машины горел тревожным, как крик о помощи, алым светом. А толпа все покачивалась да покачивалась, небритый сосед Качушина покачивался тоже, и следователь, наконец, понял, что сосед переступает с ноги на ногу, так как долго стоять неподвижно нельзя: мороз и ветер забираются под тулуп, ноги в валенках, казалось, ощущают железную стылость земли.
Тихо, медленно, незаметно, как все, Качушин начал покачиваться, и вскоре появилось такое чувство, точно и он, и толпа, и земля под ногами плывут. Неподвижным оставался только плетень, а все остальное двигалось, куда и зачем, неизвестно. Когда же Качушин повернулся к участковому, то он увидел, что Анискин смотрит туда, куда, рокоча, уходил бульдозер, на кладбищенскую горушку. Участковый видел, как пыльные лучи сильных фар полощутся среди берез, вальсирующие смерчи взвихривают голые вершины, опадают на темные оградки. Голова участкового была закинута назад, веки болезненно прищурены, нижняя губа прикушена; все полное и большое лицо Анискина было искажено гримасой молчаливой, затаившейся боли. Твердый горячий комок подкатил к горлу Качушина. Он вдруг почувствовал, о чем думает участковый, понял, как именно смотрит тот на кладбищенские березы, и ему непреодолимо захотелось обнять участкового за плечи, заглянуть в лицо, говоря бессвязные, утешительные слова. Холодея от жалости, Качушин думал о том, что участковому шестьдесят три, что ему осталось жить одно мгновение и что скоро вот такая же молчаливая и густая толпа будет стоять вокруг дома участкового. У Качушина остановилось дыхание и щеки помертвели, когда он подумал: