Елена очень ждала звонка и хотя, к несчастью, заболела, но постоянно что-то нюхала, чтобы выздороветь, и говорила, что пойдет к Дали, даже если будет умирать, но он не позвонил. Мне было жаль расстроившуюся девочку, старый маразматик расстроил дитя, и она от отчаянья и насморка и болезни очень много и хорошо в тот вечер ебалась со мной, хотя это уже был период трусиков, заляпанных в сперме.
Все извращено этой цивилизацией, джентльмены в костюмах загадили и испакостили все. Продающиеся во всех магазинах литографии и офорты старых маразматиков типа Пикассо, Миро, того же Дали и других, превратили искусство в огромный нечистый базар. Им мало их денег, они хотят еще и еще. Им мало картин маслом и темперой, мало рисунков, акварелей и гуашей, так чтоб еще больше выколотить деньги, они делают свою халтуру на камне, и в сотнях и тысячах экземпляров пускают это в продажу. Негодяи, обесценившие все. Многие из них обременены женами и несколькими семьями, родственниками и друзьями, им нужно много денег. Деньги, деньги и жажда денег руководят этими старичками. Из бунтарей когда-то они превратились в грязных дельцов. То же ожидает сегодняшних молодых. Поэтому я перестал любить искусство.
Я боюсь в Сохо только улицы Спринг-стрит, где жил и живет он – первый любовник моей жены. Даже когда я гляжу на столб с вывеской «Спринг-стрит», меня мутит, в глазах играют блики, и состояние мое близко к тошнотворному. Приближаясь к Спринг-стрит, я стараюсь пропустить столб с названием, такое вещественное подтверждение моей боли и мук, моего поражения раздражает меня. Но порой я не успеваю вовремя закрыть глаза, и тогда это название разрезает мои глаза пополам. И, главное, душу, душу пополам режет. То же бывает, когда я еду в собвее, и название этой станции, яркое и выпуклое, внезапно выступает вдруг из темноты, может быть, пятнадцать раз повторенное, оно бежит за поездом, бежит, бежит… Она, Елена, как будто уже оставила своего Жана, но страшное название, наверное, заставит меня перевернуться и в гробу, до этого я не знал в жизни поражений, или они были несущественны.
Порой бездельный Вашингтон-сквер и затаившееся молчаливое Сохо надоедают мне, и я начинаю часто посещать Централ-парк, благо, он совсем под носом – пройти четыре улицы вверх, свернуть с Мэдисон на Пятую авеню, и я уже в Централ-парке. Обычно я иду до 67-68-й улицы вдоль парка и у детской площадки вхожу в парк. Я поднимаюсь по извилистой тропке в гору, захожу в ее дальний конец и ложусь, раздевшись, на горячие камни загорать. Это место в моем собственном географическом атласе называется Детская гора. Там я лежу, созерцая небеса и пентхаузы роскошных домов Пятой авеню, откуда торчат растения, и я предполагаю, какая там идет жизнь. Возле меня бегают дети, обычно это хорошие дети, попадаются и плохие – один мальчик, например, в течение более чем двух часов с дикой злобой ломал и рвал мой любимый куст на Детской горе. Я ничего не мог сделать, мне оставалось молча страдать, ибо рядом сидел отец этого кретина и поощряюще улыбался. Отец тоже был кретин. Когда они ушли, я встал и пошел расправил куст.