По какой-то подавленной тоске во всей фигуре их можно узнать со спины. Почти не общаясь с ними, я всегда узнаю их в лифте. Подавленность – основная их примета. Между первым и 16-ым этажом они успевают заговорить с вами, узнать, не будут ли давать к двухсотлетию Америки .всем новым эмигрантам поголовно американское гражданство, может быть, попросят сочинить петицию президенту по этому поводу. На хуй им гражданство, – они сами не знают.
Или разговор может принять противоположное направление:
– Слыхал, в октябре впускать будут?
– Куда впускать? – спрашиваю я.
– Ну как куда, в Россию. Пилот-то удрал из СССР на истребителе, теперь нас обратно запустят, чтобы уравновесить, понимаешь? Один удрал, а две тысячи пустят обратно. Две тысячи хотят обратно. А половина заявлений начинается с того, что люди просят прямо с самолета отправить их в лагерь, что они хотят отсидеть за свое преступление, за то, что они уехали с Родины. А ты не собираешься назад? Тебя еще как возьмут, я слышал, тебя опять и в «Правде» и в «Известиях» пропечатали?
– Да уж давно это было, еще в июне, – говорю я. – Из лондонской «Таймз» кусок перевели, да и тот извратили. Нет, я не собираюсь, мне там делать не хуй. Да и стыдно возвращаться. Засмеют. Я не поеду, я никогда не иду назад.
– Ты еще молодой, – говорит он. – Попробуй, может пробьешься.
– А я поеду, – продолжает он тихо. – Я, понимаешь, там впал в амбицию, слишком много о себе возомнил, а вот приехал, и увидел, что ни на что не способен. Покоя хочу. Куда-нибудь в Тульскую область, домишко, рыбки половить, ружьишко, учителем в сельскую школу пристроиться. Здесь ад, – говорит он. – Нью-Йорк – город для сумасшедших. Я поеду, довольно я здесь помыкался. Свободы у них тут ни хуя нет, попробуй что на работе смелое скажи. Без шума вылетишь, тихо.
Он работал, в основном, мыл посуду в разных местах. Получает анэмплоймент, 47 долларов в неделю. Живет на Весте в восьмидесятых улицах, в отеле он был у приятеля.
– В шахматы играешь? – спрашивает он меня, прощаясь.
– Терпеть не могу, – отвечаю я.
– А водку пьешь?
– Водку пью, – говорю я, – хоть и не часто сейчас.
– Не пьется здесь, – жалуется он. – Бывало, примешь 700 грамм с закусочкой, летишь по Ленинграду как на крыльях, и весело тебе и хорошо. Здесь выпьешь – только приглушит, хуже еще. – Заходи, – говорит он, – борщом угощу.
В отличие от меня, он варит борщи, употребляя для этого какую-то особую свеклу. Они все жалуются, что здесь не пьется. Пьется, но не так, алкоголь подавляет – я, пожалуй, скоро пить брошу.
Когда-то я работал в Нью-Йорке в газете «Русское Дело» – и тогда меня интересовали проблемы эмиграции. После статьи под названием «Разочарование» убрали меня из газеты, от греха подальше. Тогда мне было уже не до проблемы эмиграции. Трещала семья, в муках умирала любовь, которую я считал Великой, я сам был едва жив. Венчало все эти события кровавое 22 февраля, вены, взрезанные в подъезде фешенебельного модэл-эйдженси «Золи», где тогда жила Елена, потом недельная жизнь бродяги в даун-тауне Манхэттана. Однако, очутившись в отеле, вернее, очнувшись, я вдруг увидел, что моя дурная слава не умерла, ко мне звонили и приходили люди, еще по советской привычке твердо веруя, что журналист сможет им помочь. – Полноте, милые, какой я журналист, – без газеты, без друзей и связей. Я всячески увиливал, если мог, от этих встреч, говорил им, что сам себе не могу помочь, но некоторых встреч мне все же не удалось избежать. Так, например, мне пришлось встретиться с «дядей Сашей», на этом настояли мои знакомые. – Ты должен ему помочь, он старик, поговори с ним хотя бы, ему станет легче.