Татарский удар (Идиатуллин) - страница 60

Мизия Шагеевна хотела что-то сказать не по правде, я прямо увидел это по ее лицу. А потом она почему-то передумала и наклонилась ко мне так, что я почувствовал, как она пахнет — чем-то очень приятным и холодненьким, как мороженое из детского кафе, только лучше. Она взяла меня теплыми пальцами за щеки и сказала:

— Нурик. Миленький мой. Они не от нас уехали, они от страха уехали. Испугались, что у нас может стать плохо, — и уехали.

Я спросил:

— А у нас правда будет плохо?

Мизия Шагеевна провела рукой по моей голове, будто я маленький. А меня папа как раз в субботу перед бассейном коротко постриг, так что волосы короткие были и колючие, и ее теплым пальцам, наверное, щекотно стало. Но она не улыбнулась, а помолчала и потом очень серьезно спросила:

— Ну, мы же постараемся, чтобы было хорошо? — Я пожал плечами, потому что не знал, как это мы можем сделать, чтобы всем было хорошо и чтобы никто не уезжал из дому только потому, что чего-то испугался.

А Мизия Шагеевна сказала:

— А первым делом мы должны хорошо учиться. Сейчас звонок прозвенит. Пойдем в класс, ладно?

Я хотел спросить про войну — правда это или нет, а потом подумал, что тогда Мизия Шагеевна совсем расстроится, и не стал спрашивать.

Мы пошли в класс, и весь урок я сидел тихо и не тянул руку как обычно, хотя «Сказку о мертвой царевне» я прочитал и она мне очень понравилась: страшная, как фильмы, которые папа иногда смотрит, когда меня спать отправляет (а мама не смотрит — она однажды сказала папе: «Айрат, тебе что, в жизни страхов мало?», а папа ответил: «Нет, конечно, я же с тобой живу», а мама зарычала, как тигрица, и стала бить папу диванной подушкой по голове). Я сидел и думал о том, как я бы уехал из дому. Бросил бы нашу квартиру, книги наши, потому что их так много, что с собой не увезти, двухэтажную кровать, игрушки почти все, наверное. И не знал бы, когда вернусь обратно, потому что чего-то боялся. Я в жизни, наверно, очень сильно ничего не боялся, даже уколов, когда в больнице с воспалением легких лежал, — разве что поначалу, а потом почти привык, хотя больно было. Но даже если бы мне грозили каждый час огромным больнючим уколом или переломом руки, как два года назад, я бы все равно не бросил свой дом. А Леха с Элинкой бросили. Не сами, а их родители. Но они боялись и за себя, и за детей. Я попытался представить себе страх, который мог прогнать их. И вот тут мне стало страшно. Страшно от того, что взрослые люди могут чего-то так сильно бояться.

Дома я спросил об этом у мамы, а она обняла меня крепко-крепко, а потом, через пять минут, наверное (я терпеливо переждал обнимание), попросила меня не думать о печальных вещах, от которых только сильнее расстраиваешься, а пользы от этого все равно никогда не бывает.