— Да нэт ничего, биджо, — возразил Нинидзе, наклоняясь к нему и разглядывая его рубашку.
— Да липко же, — откликнулся Шингарев.
Романов закурил и поднес горящую спичку к груди Шингарева, и все увидели на его рубашке большое темное пятно.
— Застирай, — посоветовал Нинидзе.
— Тогда уж придется всю рубашку стирать, — сказал Романов.
— Мятая будет, где я ее выглажу? Вот же черт...
— Ерунда, наплюй, — сказал Спиваков.
— А ты галстук примерь, — подал идею Романов.
Шингарев вытащил из кармана кителя, лежавшего в стороне на «дипломате», галстук и надел его.
— Ну, что?
— Посвети.
Романов зажег спичку.
— Почти не видно. Если китель снимать не будешь, вообще никто ничего не увидит, — сказал Романов.
— Да плюньте вы на тряпки. Мне вот наплевать. Нам с Сашей наплевать, да, Саша? — спросил Спиваков.
Узкое фиолетовое лицо Саши Реутова сморщилось, — он улыбнулся, как всегда, беззвучно. Спиваков налил себе и Реутову водки и спросил, наливать ли остальным. Нинидзе и Романов кивнули, а Шингарев отказался. Они выпили водки и, отдуваясь, принялись закусывать, Шингарев пил портвейн.
— Нам все равно с Сашей, — продолжил свою мысль Спиваков, — мы с Сашей и в кальсонах поедем, лишь бы домой, а, Саша?
Была глубокая ночь. По скверу перестали проходить люди. Фиолетовая река стояла между берегов. Хорошо была слышна железная дорога: безразличный голос диктора, гудки, щелканье вагонных сцепок, биение колес и чуханье дизелей.
Нинидзе, вдруг разучившийся хорошо говорить по-русски, ругал старшего лейтенанта из особого отдела, ругал штабного, отобравшего очки, ругал какое-то начальство, не обеспечившее нормальное возвращение домой; он вошел в раж и начал крыть по-грузински. Ну, да его никто и не слушал. Спиваков все жалел, что побоялся провезти в погонах или в подметках пару пластинок анаши, — он утверждал, что водка его не берет, мол, он так привык к анаше, что водка кажется ему водой; он тоже ругал старшего лейтенанта, наклепавшего на Сашку Реутова, на Сашку, который никогда в жизни не вкушал сладостной травки анаши. Романов беспрерывно курил, обсыпаясь пеплом, и тепло смотрел на товарищей. Иногда он запрокидывал голову и глядел на тополя, озаренные фиолетово-синим светом фонарей, — он подолгу глядел на тополя и улыбался. Самым трезвым был Шингарев, он прислушивался и оглядывался.
Была глубокая ночь. Тополя молчали, и река молчала, фиолетовая и бездвижная. Где-то за спящими домами шумела железная дорога.
— Мурман, — сказал Романов, закуривая новую сигарету, — не ругайся, прошу, ну. Такой день... ночь. И ты, Шингарев-Холмс! Я не хочу просто глядеть в твою сторону, ей-богу, ну. Выпей водки, что ты эту краску лупишь.