После злой досады на Чернышева в день похорон Дроздов уходил от деловых встреч с ним в институте, но, сталкиваясь по утрам в приемной — двери их кабинетов были напротив, замечал на румяном его лице подчеркнутый знак печали: веки скорбно опускались, прикрывая покорные глаза, он со стоном вздыхал толстоватым носом, как если бы дал обет незапамятно пребывать в трауре. Ему, первому заместителю, по стечению горестных обстоятельств пришлось временно взять на себя обязанности директора института. И порой Георгий Евгеньевич имел вид несчастной жертвы, истекающей потом совести. В приливе чувств он как-то сказал, что, будучи в аспирантах, был соблазнен на всю жизнь любовью к науке благодаря доброте и отзывчивости великого академика, именно великого, поэтому малейшая измена истине учителя равносильна для него, скромного ученика, гибельному самоуничтожению.
Получив отстуканное на машинке приглашение Чернышева пожаловать на дружеский раут, «а-ля фуршет», который состоится в субботу в восемнадцать ноль-ноль по беспричинному случаю (английская шутка?), Дроздов сперва заколебался, заранее вообразив этот пустопорожний и нетрезвый вечер со сплетнями и мутными предположениями об изменениях в институте с общими либо крикливыми формулами, по сути, не приводящими ни к чему. Но потом вроде бы кто-то осуждающе подмигнул ему: неужели уходишь от всего суетного и пребываешь в гордыне? Подумают, что ты в контрпозиции и вожделенно мечтаешь занять место Григорьева. И он с некоторым преодолением поехал на улицу Мархлевского, где был два года назад по случаю опубликования большой работы Георгия Евгеньевича об экологических проблемах Сибири.
Когда на восьмом этаже он позвонил в квартиру Чернышева, дверь оказалась не запертой, в передней разгоряченно толпились незнакомые молодые люди с рюмками, на него не обратили внимания, он сказал им наугад: «Привет, коллеги», — и сейчас же оказался в хаосе голосов, затопивших столовую, окруженный гудящими спорами гостей, как всегда, после трех рюмок уже не управляемых никем, перебивающих друг друга («Ой-ёй-ёй!») добродушными восклицаниями, наигранным аханьем, язвительным смехом. И ему, еще трезвому, было любопытно видеть потные, коньячно-красные лица, на которых появлялось самое разное выражение — самодовольной уверенности, задиристо-смелого вызова, оскорбленного достоинства, непомерно резвой едкости — и делались то округленными глаза, то взор становился внимательным или бездонным, то по губам змеилась улыбка и вместе с ней голос обретал извивающийся оттенок. Он хорошо знал многих из них, разумных и не вполне далеких, необъяснимо удачливых и не очень везучих, и, не завидуя никому, бегло подумал с совсем уж неоправданной ироничной жалостью ко всем собравшимся на этот раут: