— Нодар Иосифович прав, мы ваши друзья, мы вас любим! Но вы никого на свете не признаете! — вскрикивал срывающимся тенором Улыбышев. — Я могу им в лицо крикнуть, что вы честнее их! Но вы ведете себя, как ницшеанец, вас даже называют грубым, циничным человеком! Неандертальцем! Они вас возненавидят! Они не понимают! Они будут сводить счеты с вами! Мне это больно! Неужели вы так надеетесь на свою силу? На свои бицепсы, да? В науке — это доказательство? Вы сами меня учили, что факты…
— Ну, хватит, парень, хватит бить копытами, — сказал Тарутин и, мягко взяв за ребяческие плечи Улыбышева, подтолкнул его к столу, где продолжали есть и пить «а-ля фуршет», иногда с остреньким опасением поглядывая в сторону Тарутина. — Иди-ка, Яша, к столу и принеси-ка мне бутылочку шампанского, если еще осталось среди этого жрущего царства. На худой конец — сухого вина.
— Не ходи, не ходи! Он готов! Ему не надо! — взбудораженно воскликнул Гогоберидзе, озираясь на столпившихся вокруг стола коллег, разъяренным взглядом отталкивая их неприязненное любопытство. — Ты — гордыня, выщипанный павлин, хочешь возвыситься над всеми? — закричал он шепотом в лицо Тарутина, и растопыренные пальцы штопором взлетали, взвинчивались в воздух. — Ты наживаешь поголовных врагов! Ты ущипнул и Игоря, Игоря! Он либерал? Я перестаю тебя понимать! Ты — мастер наживать себе врагов! Хочешь быть против всех? И против друзей?
— Разве? А хрен с ними, с врагами. А Игорь над схваткой. Он не в счет, — ответил Тарутин с легкомысленной убежденностью и заботливо оправил на Улыбышеве поношенный пиджачок. — Паря, ты медлишь. Давай к тому столу. Ты перестал выполнять мои приказания.
Улыбышев, несмотря на частые несогласия с ним, верный и преданный ему, кинулся к столу, всегда нацеленный с радостью выполнить любую просьбу своего кумира, влюбленный в его таежное прошлое, в его независимость, всегда готовый спорить с ним и самоотреченно защищать его от нелюбви и нападок.
— Нодар, у меня нет врагов, у меня лишь недруги, — сказал Тарутин и засмеялся.
Но за этим его смехом угадывалась до предела скрученная внутри ненависть, удерживаемая от разжатия каким-то последним крючочком, сохранявшим прочность неимоверным усилием.
— Николай! — позвал Дроздов, подходя с рюмкой к нему.
И он, полуоборачиваясь, отозвался беспечным голосом:
— С утра был им…
Дроздов приготовлен был спросить, не пора ли им исчезать «по-английски», не пройтись ли пешком по московским улочкам, не проветриться ли после духоты, но почему-то произнес совершенно другую, насильственную фразу: