Позднейшие портреты Шурочки, опираясь на его собственные письма, рисует сама Решетовская. Лето 1950 года, Шурочку везут в Экибастуз: «Он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни».
Нельзя не принять во внимание и то, что Достоевский со своей эпилепсией и ревматизмом почти весь срок провел в Омске да Семипалатинске, т.е. в суровых условиях сибирского климата, а вполне здоровый Солженицын вкусил этого климата лишь в последние два с половиной года своего срока, большую часть которого он обретался в благодатных умеренных краях Центральной России: в Москве, Новом Иерусалиме, снова в Москве, в Рыбинске, Загорске, опять в Москве. Да и с сибирским климатом Шурочке удивительно повезло: за свои два умеренных лета и три такие же зимы ему не довелось познать и малой доли того, что познал Достоевский за полновесные десять зим и девять лет.
Один зарубежный автор, сославшись на Хемингуэя, который, мол, утверждал, что всякий настоящий писатель непременно должен пройти через войну или тюрьму, уверяет: «Солженицын проделал именно такой жизненный путь. По его собственным словам, он прошел „огонь и воду, медные трубы и чертовы зубы“. Ну, если судить об этом человеке по его собственным словам, то среди писателей вообще не было второго такого страдальца, как он. Но тут, естественно, опять возникает фигура Достоевского с его смертными минутами на Семеновском плацу, с его каторгой, с „Записками из Мертвого дома“.
Видя в Достоевском сильнейшего противника-конкурента, но не решась спорить с ним как с художником и мыслителем, Солженицын обрушивается на один, но самый опасный для себя форпост в лагере противника — на «Записки», стремясь поставить их автора под сомнение со стороны арестантской и каторжной. Никакая, мол, это была не каторга по сравнению с тем, что пережил я, а сущий санаторий.
Он пишет: «Записки из Мертвого дома» цензура не хотела пропускать, опасаясь, что легкость изображенной Достоевским жизни не будет удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы с указанием, что жизнь на каторге все-таки тяжела».
Наш автор — это с ним случается, как мы знаем, — к сожалению, не совсем точен. Председатель Петербургского цензурного комитета барон Н.В. Медем писал 14 октября 1860 года в Главное управление цензуры, что «люди, не развитые нравственно и удерживаемые от преступлений единственно строгостью наказаний», могут получить из «Записок» превратное представление о слабости определенной законом кары за тяжкие злодеяния. Однако Главное управление не посчиталось со взглядом столь нравственно развитого барона и разрешило печатать книгу в том виде, в каком она была представлена автором, безо всяких «новых страниц». Так ее и напечатали. Но, между прочим, барон-то опасался лишь превратного представления о наказаниях, — слабы, дескать, они, в то же время как наш страдалец говорит о «легкости» у Достоевского каторжной жизни вообще, а это похлеще бароновских претензий.