[128]
Потом он подумал об Оноре де Бальзаке, из романов которого ему открылось очень многое; кое-что у Бальзака было ошибочным, кое-что – слишком французским , чтоб быть пригодным в том мире, где жил он, Рандольф. Женщина, только что ушедшая наверх со свечой, была наполовину француженка и к тому же сама читательница многих книг. Этим, может быть, объяснялась её малая застенчивость, её столь удивительная, почти прозаическая прямота? Бальзаковский цинизм был неизменно романтичен – такая в нём жадность и вместе тонкость! «Le degout, c'est voir juste. Apres la possession, 1'amour voit juste chez lez hommes».[129] Но почему это должно быть именно так? Почему отвращение видит зорче, чем страсть? Здесь, наверное, как и во всём, есть свои приливы, отливы. Ему вдруг вспомнилось, как мальчиком – совсем ещё юным мальчиком, едва осознавшим, или только начинающим сознавать, что ему предстоит, хочет того или нет, стать мужчиной, – он прочёл «Родерика Рендома» [130], роман истинно английский, исполненный здравого, спокойного отвращения к человеческой природе и её слабостям, но без тонкого бальзаковского препарирования душевной ткани. В том романе был счастливый конец, устроенный довольно любопытно. На последней странице автор оставлял своего героя перед запертой дверью спальни. Лишь потом, уже как бы в постскриптуме , дверь отворялась перед ним. И Она – теперь не припомнить, как её звали, то ли Силия, то ли София, безликое воплощение физического и духовного совершенства, а вернее, порождение мужского воображения – Она являлась в шёлковом саке, сквозь который розовато просвечивали её члены, и снявши сей сак через голову, готова была повернуться к герою и к читателю, предоставляя им, словно некое обетование, догадку об остальном. Этот случай стал его, Рандольфа, пробирным камнем, на котором сверкнула, пробудилась его мужественность. Он не ведал тогда, что такое этот сак, да и сейчас, пожалуй, не сумел бы сказать с точностью; и в ту пору, в мальчишестве, мог лишь крайне смутно вообразить розоватую женскую плоть, – но то чувство возбуждения было живо поныне… Он ходил взад и вперёд. И как же там, наверху, сейчас она представляет его, которого ожидает?..
Он стал подниматься вверх по очень крутой лестнице, полированного дерева. На ступеньках была постелена ковровая дорожка цвета спелой сливы. Миссис Кэммиш содержала дом в порядке. Дерево лестницы пахло пчелиным воском, блестели латунные прижимные пруты.
Спальня оклеена была обоями с куртинами чудовищных роз на капустно-зелёном фоне. В ней имелись туалетный столик, комод, занавешенный альков, одно кресло с витыми ножками и обитыми тканью подлокотниками, и огромная латунная кровать, на которой сказочной кипой лежали, словно отделяя принцессу от горошины, несколько перин. И над всем этим, под белым, вышитым тамбуром покрывалом и лоскутным одеялом, натянув их поверх колен, высоко к груди, и глядя поверх них, восседала в ожиданье она. «Сака» не было, а была белая батистовая ночная сорочка с высоким горлом и со сложными оборками, защипочками, и с шитьём по вороту и манжетам, застёгнутая на ряд крошечных обтяжных пуговок. Её лицо, белое и отчётливое, чуть мерцало при свете свечи, точно выточенное из кости. Ни намёка на розовое. А волосы… такие удивительные, такие бледные… их так много… от плетения в косы они сплоились, и теперь ломаными упругими волнами, снопами спадали на плечи, и сияли металлом в свете свечи, и опять – да, опять! – в них был лёгкий оттенок зелёного, отражение большого глазурованного кашпо с папоротником, чьи сильные листья формою напоминали мечи… Она молча, молча смотрела на него.