Мамай выпрямился. Ему принесли золотую подушку, набросили на плечи парчовый халат. Сейчас они будут есть, пить и говорить о победе. И ему станут подносить подарки, а он будет их всех дарить серебром, шубами, оружием и конями. Он сменит хана. Этот надоел. Пора (но это осталось где-то внутри, не время, не время даже и намекать на это!), и все же пора самому становиться ханом! Ну что же, что он не Чингизид! Он гурген, зять покойного Бердибека, и значит… Это там, у джете, в Белой и Синей Орде продолжают думать, что ханом может быть только Чингизид! Ханом будет он!
Со временем. А пока — пир!
Он вторично хлопнул в ладоши. Позвать зурначей! Певиц и плясуний! В Орде радость! Победа! И совершил ее он, Мамай! (А Иван пусть подождет, пусть явится еще раз! Невелик ты чином теперь, беглый урусут! Невелик будет скоро и твой князь Дмитрий перед величием повелителя Золотой Орды!)
Ивана Вельяминова Мамай принимал поздно вечером, вполпьяна. Сидел, развалясь на шитых шелками подушках, взглядом победителя озирая русского боярина.
Иван был сумрачен. О несчастном сражении и разгроме Нижнего Новгорода он уже знал. Дав Мамаю вдосталь почваниться, перемолчав, поднял от дастархана с остатками дневного пиршества, небрежно уложенными на новые блюда и кожаные тарели, тяжелые глаза, помедлив, сказал негромко, но твердо, с упрямым упреком:
— Ты помог Дмитрию!
Рысьи глаза Мамая медленно леденели, ноздри начинали бешено трепетать.
— Да, — повторил по-прежнему негромко Иван. — Ты помог Дмитрию!
Теперь суздальские князья не выйдут из его воли никогда!
— Я ведаю, почто ты это говоришь! — взорвался Мамай, мешая русскую молвь с татарской. — Ведаю! Твой брат женат на дочери суздальского коназа!
Да, да! Ты потому и не хотел, чтобы я громил Нижний! Потому и не хотел! Ты услужал тестю брата своего! Ты обманываешь меня, урус! Берегись! Я впервые не послушал тебя, и вот — удача! И фряги уже теперь дают мне серебро, да, да!
«Ты и прежде не слушал меня, Мамай, а нынче и вовсе готовишь свою и мою погибель! — думал про себя Иван, продолжая бестрепетно глядеть в яростные очи Мамая. — И фряги тебя погубят, не теперь, дак опосле!» Но он молчал. С пьяным Мамаем спорить было опасно. Он молчал и хотел одного — уйти. Новые нежданные мысли, смутные сожаления роились у него в голове.
Далека была Русь и закрыта для него на тридесять булатных замков, а время бежит, словно степной неумолимый иноходец, и ничего не удается содеять ему противу Дмитрия, сидючи тут, в Орде, вдали от жены и сыновей, вдали от родного тверского дома, подаренного ему князем Михайлой. «Там надобно сидеть! — укорил он себя. Но и там — зачем? Тверичей без Орды и Литвы не поднять на московского властителя, а и с ними вместях — пойдут ли?! После давешнего погрома своего!»