Мужики уже знают свою участь. Самое худо — гребцом на галеру али пасти стада, замерзая в степи. Лучше — к хозяину-купцу, а всего веселее, коли сделают тебя из рабов гулямом, воином! Тут уж не зевай, из таких выходили и большие люди, выкупались из рабства, сами становились беками, предводительствуя такою же, как и они сами, набранною со всех стран и земель разноязычной толпой. Поклонялись Мехмету, забывая веру отцов, заводили гаремы, даже язык свой, на коем мать когда-то пела песни, баюкая в колыбели, вспоминали с неохотою, лишь для того, чтобы выругать нерадивого раба… Ну, таковая судьба — одному из тысяч! А тысячам — пасть в сражениях, замерзнуть в степи, умереть на цепи у весла в душном трюме генуэзской галеры. И уж редко кому — воротить когда-нито на родину свою, к пепелищу родимого рода, к могилам отцов, где вместо сожженных или изгнивших хором встретит его крапива в человечий рост да новые, выросшие без него поколенья с удивленным любопытством будут озирать незнакомого, до черноты загорелого старика в ордынском наряде…
По площади проезжал на коне высокий боярин в русском платье, в красивой бороде, и Васька рванулся было к нему:
— Боярин, купи хоть ты!
Глаза московского полоняника и беглого московского тысяцкого Ивана Вельяминова встретились на миг, только на миг! Боярин покачал головой: не было лишнего серебра, да и как поглядит еще на него Мамай, начни он выкупать русский полон! Проехал мимо, еще раз оглянул на отчаянно потянувшегося ему вслед русича, закусил губу до крови… Ожег плетью коня, и тот, вздрогнув, перешел в скок, понес боярина наметом прочь от скорбных рядов, от непереносного укора русских родимых глаз, от всей этой толпы мужиков и женок с дитями…
Мамай не послушает его и теперь, не послушает никогда! Все учнет деять по-своему, усиливая Дмитрия и отсекая от себя саму возможность поднять русскую землю противу московского самодержца! А тогда — зачем он здесь, зачем?!
А Васька глядел ему вслед, не видя того, что около него уже остановился внимательноглазый татарин в богатом мелкостеганом халате и прошает что-то, а продавец, хозяин Васьки, торопливо объясняет, что раб-урусут балакает и по-татарски, и по-кафински, и по-гречески, а потому за него мало предложенной платы и пусть гость приложит к цене раба еще два серебряных диргема.
Русский боярин, единая его — как оказалось, призрачная — надежда, ускакал, и, когда покупатель окликнул Ваську по-татарски, проверяя, не наврал ли продавец, он вздрогнул, не сразу поняв, о чем речь, вспыхнул, сглотнул голодную слюну, ответил наконец на повторный нетерпеливый вопрос татарина. После произнес несколько слов на фряжском и греческом.