Старик перевел дух и продолжал более мягким тоном: — Мне хорошо известно, что существует Виотти — один из моих учеников, — ребенок, полный благих намерений, но нетерпеливый, но развратный, но беспутный. Что касается Жарновицкого, то это фат и невежда, и с самого начала я сказал моей старушке Лизбет, что, если она когда-нибудь услышит его имя у дверей моего дома, пусть безжалостно закрывает перед этим человеком двери. Лизбет служит у меня уже тридцать лет, — так вот, я вам говорю, молодой человек, что прогоню Лизбет, если она впустит ко мне Жарновицкого; этот сармат, этот валах позволил себе дурно отозваться о великом маэстро — о бессмертном Тартини. О! Тому, кто принесет мне голову Жарновицкого, я обещаю давать столько уроков и советов, сколько он захочет. Что касается тебя, мой мальчик, — продолжал старик, подойдя к Гофману, — что касается тебя, то ты не силен, спору нет, но мои ученики Роде и Крейцер были не сильнее тебя; что касается тебя, то ведь я сказал: придя к маэстро Готлибу, обратившись к маэстро Готлибу и рекомендованный ему тем, кто его знает и ценит, — сумасшедшим Захарией Вернером, — ты доказал, что в твоей груди бьется сердце артиста. А теперь вот что, молодой человек: сейчас я дам тебе уже не Антонио Страдивари и даже не Грамуло — старого мастера, кого бессмертный Тартини почитал столь глубоко, что всегда играл только на его инструментах, — нет! Я хочу послушать, как ты играешь на Антонио Амати — на предке, предтече, родоначальнике всех когда-либо сделанных скрипок, на инструменте, что пойдет в приданое моей дочери Антонии. Это, знаешь ли, лук Улисса, а кто сможет натянуть тетиву Улиссова лука, тот будет достоин Пенелопы.
С этими словами старик открыл бархатный футляр, обшитый со всех сторон золотым галуном, и вытащил скрипку, которая, казалось, вряд ли могла принадлежать к роду скрипок и которую, пожалуй, мог припомнить один только Гофман, видевший нечто подобное на фантастических концертах своих двоюродных дедушек и бабушек.
Старик склонился перед почтенным инструментом, а затем, протягивая его Гофману, сказал:
— Возьми и постарайся оказаться хоть сколько-нибудь достойным ее. Гофман поклонился, почтительно взял инструмент и начал старый этюд
Себастьяна Баха.
— Бах, Бах, — пробормотал Готлиб, — для органа это еще туда-сюда, но в скрипке он ничего не смыслил. Ну да ладно!
При первом же звуке, извлеченном из инструмента, Гофман вздрогнул, ибо, будучи выдающимся музыкантом, он понял, какое сокровище гармонии ему только что дали в руки.
Смычок, похожий на лук, — до того он был изогнут, — позволял музыканту прикасаться ко всем четырем струнам сразу, и четвертая струна издавала почти небесные звуки, звуки столь прекрасные, что Гофман и мечтать никогда не мог о том, что этот божественный звук оживет под рукою человека.