Сам Бекешин-старший был не просто интеллигентом, но карикатурой на интеллигента: худой, сутулый, рано начавший лысеть, плоскостопый, близорукий и неспособный решить даже самые элементарные житейские вопросы, он тихо сидел в углу, шелестя бумагой и предоставив своим домочадцам бороться за выживание без его участия. Оттуда он выходил только в случаях крайней необходимости да еще порой для того, чтобы пообщаться с сыном, которого любил почти так же, как свою генеалогию.
Именно этот слабогрудый книжный червь внушил юному Георгию Бекешину, что настоящий дворянин просто обязан посвятить свою жизнь служению Отечеству, причем не где-нибудь, а на поле брани. Поначалу поле брани представлялось молодому Бекешину в виде огромного картофельного поля, на котором стоят тысячи плохо одетых, отдаленно похожих на его отца людей и бранятся, перекрикивая друг друга. Потом до него как-то постепенно дошло, что отец имел в виду военную службу, и он нашел эту идею привлекательной, особенно когда немного подрос и оценил разницу между зарплатой, скажем, инженера и денежным окладом лейтенанта Советской Армии.
В отличие от Бекешина-старшего, его отпрыск рос крупным и хорошо развитым как в физическом, так и в умственном отношении. Окончив десятилетку, он без особого труда поступил в Рязанское училище ВДВ – в ту пору он еще не избавился окончательно от вколоченных ему в голову отцом романтических бредней и всерьез считал, что если уж служить, так служить по-настоящему. Дворяне всегда составляли элиту любой армии: французское “шевалье” происходит от слова “шеваль”, объяснял ему отец, а “шеваль” – по-французски “лошадь”, а значит, шевалье, он же кавалер, означает “всадник”, “кавалерист”. А кавалерия, как известно, всегда была на острие удара…
Армейская наука давалась ему достаточно легко, но тут что-то произошло в его организме – не то повлияли большие физические и умственные нагрузки, не то сказалось отсутствие шелестящего бумагами и вполголоса разглагольствующего о славном прошлом папочки, а может быть, просто подошло время, и мальчик начал умнеть, – и с глаз курсанта Бекешина вдруг словно упала пелена. Примерно к середине второго курса до него как-то вдруг дошло, что кровавая и бездарная война, которая шла в то время у южных границ Союза, может иметь к нему самое прямое и непосредственное отношение и что обучают его не для того, чтобы маршировать на парадах, а с совершенно иными целями. Эта мысль осенила его в одночасье, как удар молнии. Это произошло ночью, когда он стоял в наряде по роте, и до самого утра курсант Бекешин мучился нехорошими предчувствиями. Это была тяжелая ночь, по ходу которой он более или менее разобрался в себе и сумел отсортировать то, что думал и чего хотел он сам, от того, чем с детства пичкал его отец. Последнее представляло собой жалкую кучку затасканных до полной потери смысла абстрактных понятий, на которую, если разобраться, совершенно не жаль было плюнуть.