«Я возьму на себя все грехи моего народа», — спокойно, безо всякого пафоса думал Мордехай, с детским удовольствием глядя, как за широким окном автобуса льется назад пронзительно прекрасное, вдохновенной вековой печалью пропитанное раздолье вечерней Иудеи.
Мордехай всегда старался садиться у окна — и в воздухолете, и в поезде, и в повозке… Он очень любил этот мир и не уставал им любоваться.
Зия ехал в другом конце салона. На всякий случай они, точно опытные заговорщики, старались не афишировать то, что они — вместе. Нести прибор Мордехай не доверил Зие даже теперь.
Решение снова было удивительно изящным. Те, кто живет там, где летом цветут луга, сказали бы: одним камнем — двух зайцев. Во-первых, будет наконец покончено с варварским лунным календарем, со всеми этими нисанами, кислевами, тишреями. Ютаи перестанут наконец ныть с давно осточертевшим всему культурному человечеству трагическим придыханием: Тиша б'Ав[143]… Уже одно это оправдывает Мордехая. Но есть еще и во-вторых, не менее, а может, и более существенное: сущность Пурима, который не-ютаи снисходительно и безграмотно воспринимают всего лишь как один из многих ярких и добрых праздничных дней, прослаивающих год, после такой катастрофы станет наконец ясна всем. Когда погаснет царица ночи, символ мечты, любви, романтики, и погасит ее ютай, — остальным уж волей-неволей придется объявить день, когда это произошло, днем скорби и искупления. Ютаи так любят подчеркивать к делу и не к делу, будто все они заодно, будто любые внутренние несогласия и даже распри в их среде никогда не мешают им быть едиными по отношению ко всему остальному свету — так вот пусть получат.
Как-то Магдуся будет без меня, если они меня…
Ничего, она выдержит. Она сильная.
Хорошо, что жена не стала разводить сантименты перед расставанием. Другая бы, может, принялась отговаривать, или предложила бы в спутницы себя, или вообще зарыдала бы на плече у Мордехая, когда он уж стоял в дверях, закатила бы бабью истерику: не пущу! А Магда, держа левой рукой дымящуюся папиросу у губ, правой только поправила ему сбившийся воротник: «Ну какой же ты растрёпа! На люди ведь идешь…» Он виновато улыбнулся и, от груза сутулясь сильнее обычного, вышел на улицу…
Равнина принялась мало-помалу выгибаться, собираться в складки, и вскоре вокруг тракта сошлись зеленые, по-вечернему темнеющие горы. Они отсекли Мордехая от последних лучей садящегося солнца. На вершинах еще лежал его прощальный золотой отблеск, а в ущельях уже стали сгущаться сумерки, и неподалеку от Иерусалима в автобусе зажгли свет. «Пока приедем, — подумал Мордехай, — совсем стемнеет. Ну и хорошо. Меньше глаз. Как раз и Луна взойдет».