Еще не открыв глаза, я с нежностью прислушался к стуку колес. Слава богу, что все это, наконец, окончилось! Не будет раскачивающейся под ногами палубы, проваливающегося в тартарары вертолета и воспаленных, налитых болью глаз капитана Астафьева.
Глухо и часто пыхтел впереди тепловоз, под ногами выстукивали дробь на стрелках колеса. Поезд подходил к Ленинграду. И все, что было еще только вчера, казалось мне далеким, почти забытым прошлым. Лишь ладонь хранила крепкое пожатие Энге, невозмутимо мокнувшего вчера ночью на осклизлом холодном перроне, и его ласково-детское:
– Ницего, сейцас ты на церной полосе. Пройдет.
– На какой полосе?– переспросил я.
– На церной. Жизнь – как матрос – вся полосами…
А потом экспресс помчал меня в Ленинград. На площади у Балтийского вокзала я сел в такси и сказал сонному шоферу:
– Петроградская сторона.
Я ехал на квартиру Жени Корецкого, в дом, оставшийся теперь навсегда без хозяина…
Дверь открыла старушка с забинтованной рукой. Она строго спросила:
– Кого надо?
Я вдвинул ногу в дверную щель и беззаботно сказал:
– К Жене Корецкому, по делу. А что с рукой-то?
– Да старая я, видать, совсем стала – руки трясутся. Намедни кастрюлю с горячим молоком на себя вертанула. Дегтем бы намазать, да где его сейчас в городе возьмешь-то, деготь? Вот докторша прописала мазь какую-то, да толку с нее – как с козла молока.