Дверь неслышно растворилась, и я увидел их. Трое в длинных черных капюшонах с прорезями для глаз и рта. Но обувь у них была обычная – черные полуботинки. И форменные брюки с кантом.
Они молча смотрели на меня, но во сне не нужны слова, мы хорошо понимали друг друга.
– Ты знаешь, кто мы? – беззвучно спросил один.
– Да, гауграф. Вы судьи Верховного трибунала «ФЕМЕ».
– Ты знаешь, кто уполномочил нас?
– Да, гауграф. Вас наделили беспредельными правами властители мира.
– Ты знаешь, что мы храним?
– Да, гауграф – вы храните Истину и караете праздномыслов, суесловов и еретиков.
– Ты знаешь символы трибунала «ФЕМЕ»?
– Да, гауграф. Штрик, штайн, грюне грас – «петля и камень на могиле, заросшей зеленой травой».
– Значит, тебе известен приговор «ФЕМЕ»?
– Да, гауграф. Суд «ФЕМЕ» выносит один приговор – смерть. Но я ведь никогда и ничего…
– Разве? – молча засмеялся судья. – А как хранится тайна «ФЕМЕ»?
– За четыреста лет никто не прочитал ни одного дела «ФЕМЕ», и на каждом архивном пакете стоит печать – «Ты не смеешь читать этого, если ты не судья „ФЕМЕ“…»
– Ты хотел нарушить тайну «ФЕМЕ», – мертво и решенно сказал гауграф.
– Но я ничего не видел! Я ничего не знаю! Я не могу нарушить тайну!…
– Ты хотел узнать – этого достаточно! – молча всколыхнулись черные капюшоны, и сквозь обессиливающий ужас забилась мысль-воспоминание, что я их знаю.
– Я не хочу умирать! – разорвало меня животным пронзительным воплем, но гауграф протянул руку к кинжалу, и обрушился на меня грохот и пронзительный вой…
…Дверной звонок гремел настырно, въедливо. Тяжелыми ударами ломилось в ребра огорченное страхом и пьянством сердце.
Я приподнялся на постели, но встать не было сил – громадная вздувшаяся голова перевешивала тщедушное скорченное туловище, и весь я был как рисунок человеческого тела в материнской утробе. В огромном пустом шаре гудели вихри алкогольных паров, их горячие смерчики вздымали, словно мусор с тротуара, обрывки вчерашней яви. Мелькали клочья ночного кошмара, чьи-то оскаленные пьяные хари – с кем же я пил вчера? – и вся эта дрянь стремилась разнести на куски тоненькую оболочку моего надутого черепа-шара. Кости в нем были тонюсенькие, как яичная скорлупа, и я знал, что положить ее обратно на подушку надо очень бережно.
Пусть там звонят хоть до второго пришествия – мне следует осторожно улечься, очень тихо, чтобы не разбежались длинные черные трещины по скорлупе моей хрупкой гудящей головы, натянуть одеяло повыше, подтянуть колени к подбородку, вот так, теснее, калачиком свернуться – так ведь и лежит в покое, тепле и темноте многие месяцы зародыш. Я зародыш, бессмысленный пьяный плод рода человеческого. Не трогайте меня – я не знаю ничьих тайн, оставьте меня в покое. Я хочу тепла и темноты. На многие месяцы. Я еще не родился. Я сплю, сплю. В моей огромной пустой голове шумит сладкий ветер беспамятства…