за то, что дал задремать своим способностям, и строго
укоривши в басне «Сочинитель и разбойник»
[242] за развратное и злое их направление. Вообще его занимали
вопросы важные. В книге его всем есть уроки, всем степеням в государстве,
начиная от главы, которому говорит он:
Властитель хочет ли народы удержать?
Держи бразды не вкруть, но мощною рукою, —
[243]и до последнего труженика, работающего в низших рядах государственных,
которому указывает он на высокий удел в виде пчелы, не ищущей отличать своей
работы:
Но сколь и тот почтен, кто, в низости сокрытый,
За все труды, за весь потерянный покой
Ни славою, ни почестьми не льстится
И мыслью оживлен одной,
Что к пользе общей он трудится.
[244]Слова эти останутся доказательством вечным, как благородна была душа самого
Крылова. Ни один из поэтов не умел сделать свою мысль так ощутительной и
выражаться так доступно всем, как Крылов. Поэт и мудрец слились в нем воедино.
У него живописно все начиная от изображенья природы пленительной, гроз ной и
даже грязной, до передачи малейших оттенков разговора, выдающих живьем душевные
свойства: Все так сказано метко, так найдено верно и так усвоены крепко вещи,
что даже и определить нельзя, в чем характер пера Крылова. У него не поймаешь
его слога. Предмет, как бы не имея словесной оболочки, выступает сам собою,
натурою перед глаза. Стиха его также не схватишь. Никак не определишь его
свойства: звучен ли он? легок ли? тяжел ли? Звучит он там, где предмет у него
звучит; движется, где предмет движется; крепчает, где крепнет мысль; и
становится вдруг легким, где уступает легковесной болтовне дурака. Его речь
покорна и послушна мысли и летает как муха, то являясь вдруг в длинном
шестистопном стихе, то в быстром одностопном; рассчитанным числом слогов выдает
она ощутительно самую невыразимую ее духовность. Стоит вспомнить величественное
заключенье басни «Две бочки»:
Великий человек лишь виден на делах,
И думает свою он крепку думу
Без шуму.
Тут от самого размещения слов как бы слышится величие ушедшего в себя
человека.
От Крылова вдруг можно перейти к другой стороне нашей поэзии — поэзии
сатирической. У нас у всех много иронии. Она видна в наших пословицах и песнях
и, что всего изумительней, часто там, где видимо страждет душа и не расположена
вовсе к веселости. Глубина этой самобытной иронии еще пред нами не
разоблачилась, потому что, воспитываясь всеми европейскими воспитаньями, мы и
тут отдалились от родного корня. Наклонность к иронии, однако ж, удержалась,
хотя и не в той форме. Трудно найти русского человека, в котором бы не
соединялось вместе с уменьем пред чем-нибудь истинно возблагоговеть — свойство
над чем-нибудь истинно посмеяться. Все наши поэты заключали в себе это
свойство. Державин крупной солью рассыпал его у себя в большей половине од
своих. Оно есть у Пушкина, у Крылова, у князя Вяземского; оно слышно даже у
таких поэтов, которые в характере своем имели нежное, меланхолическое
расположение: у Капниста, у Жуковского, у Карамзина, у князя Долгорукого