— Вот ты нынче кому служишь, собачий сын! — тихо сказал Крыков. — Вот ты с кем гостевать к нам пришел…
— Give back![2] — крикнул Джеймс и выхватил правой рукой свою длинную шпагу из ножен. В левой у него был короткий кинжал с чашей, изрезанной мелкими и кривыми отверстиями для того, чтобы жало шпаги противника застревало в этом щитке.
— Ишь ты, каков гусь! — опять тихо, с презрением, сказал Крыков. — Нож себе хитрый завел, иуда!
И стал делать выпад за выпадом своей шпагой, недлинной и легкой, как бретта, стараясь колоть так, чтобы не попасть в чашу кинжала. Джеймс медленно отступал и терял силы, неистовый напор Крыкова выматывал его. Афанасий Петрович словно не замечал, что длинная валлона Джеймса уже не раз впивалась в его тело, что кровь заливает глаза, что плечо немеет. Он твердо шел вперед не для того, чтобы ранить изменника, а для того, чтобы убить, и гнал Джеймса по палубе до тех пор, пока не прижал спиною к септорам люка и не вонзил свою шпагу в его сердце, пробив страшным прямым ударом толедский нагрудник.
Умирая, Джеймс закричал, его руки в желтых перчатках с раструбами судорожным усилием попытались вырвать шпагу из груди, но сил уже не было, шпагу выдернул сам Крыков. И тогда мертвец, весь вытянувшись, рухнул белым лицом на смоленые доски палубы. Его валлона — оружие, которым он служил стольким государствам, — откатилось в сторону. Афанасий Петрович с трудом нагнулся, сломал шпагу Джеймса о колено, выкинул оба обломка за борт, потом медленно осмотрелся: на шканцах среди бочек и тюков, возле ларя, у грот-мачты и дальше на опер-деке, возле входных и световых люков, на трапах, у ростр, рядом с камбузной трубой — всюду шел бой. Русские и шведы перемешались в сумерках, под моросящим дождем; в двинском рыжем тумане было плохо видно, и только оранжевые вспышки выстрелов порою освещали знакомый таможенный кафтан, все еще развевающийся русский флаг, искаженное печатью смерти лицо умирающего шведского солдата…
Крыков отер кровь со лба, стал вспоминать, какое дело еще не сделано. Вспомнив, какое это дело, он спустился по трапу и пошел туда, где, по его предположениям, был канатный ящик, в котором должен был томиться Рябов. Шпаги у него больше не было. Он шел, шатаясь, ударяясь о переборки коридора, ноги ему не повиновались, но голова была ясная настолько, что по пути он вынул из гнезда на переборке лом и топор, которые висели здесь вместе с ведрами и баграми на случай пожара. Часовой у канатного ящика не узнал русского офицера в окровавленном человеке с ломом и топором и посторонился, чтобы пропустить его дальше, но Афанасий Петрович дальше не пошел, а поднял лом и ударил белобрысого шведа по голове. Швед еще немного постоял, потом стал садиться на палубу, а Крыков всадил лом в скобу, подрычажил и рванул дверь. Свет масляной лампы тускло осветил Рябова. Он стоял в цепях и прямо смотрел на Крыкова. За кормщиком, у плеча его стоял Митенька — тоже закованный и, широко раскрыв черные глаза, как и Рябов, смотрел на Афанасия Петровича.