— Как холодно! — говорю я.
— Просто свежо. Ты там, во Франции, совсем неженкой стала.
На подходе к реке пахнет илом и тиной. Мост над нами чуть вздрагивает. На том берегу лежит Чешир — почти что другая страна.
— Через море в Ирландию… — напевает мой брат. Я спрашиваю:
— Ты когда-нибудь был в Ирландии?
— Нет, не был.
— Я тоже. Интересно, как там?
— Понятия не имею. Никогда об этом не задумывался. Алике, что же нам делать?
— Надо согласиться.
— Знаю. Ты права.
— Мелани права.
— Она всегда права.
— Хорошая у тебя жена.
— Ага, все так говорят.
— Как тебе это удалось?
— Что?
— Сначала — найти себе такую классную жену. Потом — ее удержать.
— Думаю, все дело в твердости характера.
— Ее или твоего?
Но вместо ответа он говорит:
— Пошли отсюда. Незачем тебе бродить по грязи и губить дорогие туфли. Поехали домой.
Вернувшись, мы позвонили Муни.
— Действуйте, — сказал Сэм.
— Ваша сестра знает? Она согласна?
— Да, и жена тоже. Мы все обдумали, обсудили и решили согласиться.
— Тогда я бы вам посоветовал позвонить в синагогу — много времени это не займет, а вы, думаю, захотите устроить похороны в тот же день.
Мэри О'Дуайер ввела матери инъекцию морфина. Мы сидели рядом и смотрели. Игла вошла в бедро матери, и в этот миг… Нет, не побелели розы на занавесках, не иссякла вода в стакане, где уже пять недель хранились мамины зубы. Мы в Ливерпуле: здесь нет места сказкам, и чудеса — если они все-таки случаются — не похожи на слащавые фантазии из детских книжек. И все-таки порой происходит такое, чего я объяснить не могу.
Игла вошла а вену, мама еле слышно вздохнула — и больше ничего. Но шесть или семь минут спустя, когда дурман достиг мозга, она открыла уста и заговорила. Всего четыре слова сказала она — ясным, чистым голосом, которого мы не слышали вот уже три с половиной года. «Holl die Fabrik zuruck».
В саду пели птицы, жужжали пчелы, и страшно кричал в коридоре какой-то старик, не желавший ложиться на каталку, чтобы ехать в ванную.
— Что она сказала? — воскликнула Мэри О'Дуайер.
— «Верните фабрику».
— Фабрику?
— У ее родителей в Дрездене была фабрика, — объяснила я, не отрывая глаз от маминого лица. — Давно, еще до войны.
— И что с ней стало?
— Не знаю. Отобрали нацисты.
— Может быть, она еще что-нибудь скажет? Вот видите, мистер Ребик, говорила же я вам, что Бог милосерден и чудеса творит! Она обязательно скажет что-нибудь еще!
— Лучше не надо, — шепчу я.
Она умерла перед рассветом, как и обещал нам Муни. Тогда-то я и поняла, что между жизнью и смертью разница огромная — хоть порой и трудно определить, в чем она заключается. Но еще вчера мама была жива, а на следующее утро, когда медсестра приподняла с ее лица покрывало, не было сомнений, что жизнь ее окончена. Еще вчера билось (пусть и слабо) ее сердце, вздымалась и опадала грудь, и кровь бежала по артериям, венам и бесчисленным подкожным капиллярам: теперь все это ушло — и что осталось?