Все еще здесь (Грант) - страница 68

— Я думаю, у них там все это уже есть.

— Понятия не имею, есть или нет. Заодно и узнаем.

— Не понимаю, какой в этом смысл — исполнять последнее желание женщины, перед смертью находившейся в безнадежном маразме. Будь она в здравом уме, как ты думаешь, стала бы взваливать на нас такую ношу?

— Не знаю. Мы знаем одно: это ее последнее желание.

— Ну и кто будет этим заниматься?

— Мы оба. Я займусь юридической стороной дела, в Германию поедешь ты.

— Почему я?

— А почему бы и нет? Ты не раз бывала в Восточной Европе, знаешь, как там дела делаются.

— Но почему просто не оставить все, как есть? Зачем копаться в прошлом?

— Это ты меня спрашиваешь? По-моему, из нас двоих в прошлом копаешься ты.

— Это совсем другое дело! Это моя работа! Но мамина фабрика… Пойми, в этом нет никакого смысла. Просто потеря времени.

— Мы обязаны выполнить последнюю волю мамы.

— Я не согласна.

— «Почитай отца твоего и мать твою, и продлятся дни твои на земле, которую Господь твой и Бог твой дал тебе».

— Да-да. А если не обрученную девушку изнасилуют, она должна выйти за насильника замуж. В Писании, Сэм, я подкована не хуже тебя. Мерзкая книга, сплошное женоненавистничество и садизм. Бог отцов наших — маньяк, и евреи, которые продолжают лизать ему задницу, ничего, кроме презрения, не заслуживают.

— Верно. Но и стоящие часы дважды в день показывают правильное время. Алике, ты можешь объяснить, что произошло там, в палате? Ее мозг был безнадежно поврежден, она давно потеряла речь, она физически уже не могла говорить, коль уж на то пошло, и все же заговорила. Как ты это объяснишь? Доктор это объяснить не смог. Чудес не бывает, мы это знаем, но, может быть, это знак?

— Знак чего?

— Понятия не имею. Может быть, знак, что мы должны выяснить, что случилось с фабрикой.

— Но зачем, Сэм? Что это даст?

Мы выросли в семье, где богом был прогресс — воплощенный прежде всего в развитии медицины, в поисках и находках новых лекарств, излечивающих самые страшные болезни. Над народной медициной, астрологией, гомеопатией мы попросту смеялись. Слова «прежний», «естественный», «традиционный» не вызывали в нас никакого отклика. Мы требовали доказательств. Фильмы о Шоа мы смотрели с каменными лицами и сухими глазами; нас интересовало правосудие. Не сострадание к жертвам, не возможность почувствовать и пережить их боль — только правосудие. Мы хотели знать, что зло наказано, хотели увидеть, как полуживых, трясущихся, изуродованных артритом стариков вытаскивают из их укрытий и сажают на скамью подсудимых, хотели услышать показания свидетелей, раскрывающих тайны пятидесятилетней давности, хотели знать, что сыновья и дочери этих стариков, гонимые стыдом, никогда не будут знать покоя. Вот о чем я говорила по телевидению, вот что пыталась вбить в головы студентов на лекциях, как бы там ни возмущались робкие и жалостливые души. Помню, одна девица в сочинении о Нюрнбергском процессе написала: «Вместо того чтобы развязывать мировую войну, нам надо было бомбардировать Германию любовью». И очень удивилась, когда получила пару.