Страшно и люто отпраздновала Франция вступление в 1757 год. Знаменитый палач Сансон рвал тело Дамьена раскаленным железом.
— Еще, еще! — орал Дамьен. — Напрасно думаете, что мне больно… Нет, французы, мне совсем не больно!
— Ах, тебе, говоришь, не больно? — И палач залил ему свежие раны кипящим оливковым маслом.
— Еще! — захохотал Дамьен, уже обезумев. — Какой вы молодчага, Сансон… Как вы ловко все это делаете!
Четыре королевские лошади, впряженные в руки и ноги фанатика, разорвали Дамьена на глазах публики. Но он был еще жив, и палач Сансон услышал от него — последнее:
— Король заблуждается…
***
А по заснеженным дорогам России катились возки, крытые кошмами. Трещали лютейшие морозы. Ямщики возле постоялых дворов наспех глотали водку, пальцами лезли в ноздри лошадей, выковыривая оттуда сосульки.
Завернувшись в шубы, обтянутые бархатом, одинокий путник щедро сыпал золото по пути — и дорога от Варшавы до Петербурга быстро сокращалась. Вот наконец и Стрельна, наплывает неясный гул от Кронштадта, — и забилось сердце:
— О матка бозка! О дивный сон! О любовь… На заставе дежурный офицер только что сделал очередную запись о проезжем:
«Славный портной Шоберт, готовый делать отменные корсеты, а также рвет болящие зубы, в чем искусство свое подтверждает».
Хотел было офицер у печки погреться, но снова забряцали колокольцы, вздохнули кони. Вышел. Под лунным сиянием мерзли заиндевелые возки.
— Кто едет? Что за люди? Не худые ль? Красавец, до глаз закутанный в меха, выпростал из муфты нежную, всю в кольцах, руку и показал свиток паспорта:
— Великое посольство из Речи Посполитой, и я — посол, граф Станислав Август Понятовский…
Заскрипели шлагбаумы, пропуская путника в русскую столицу.
Совсем недавно проскочил он под ними, как изгнанный. Всего лишь секретарь британского посольства.
И вот — пади, Петербург, к моим ногам: я нунций и министр, подскарбий литовский и Орла кавалер Белого, — я возвращаюсь.
На коне и со щитом!..
В доме Елагиных еще не спали. Понятовский сбросил шубы:
— Она.., здесь?
— С утра! — шепнул Иван Перфильевич (хозяин дома).
Через две ступеньки, полный нетерпения, Понятовский взлетел по лестницам, толкнул низенькие двери.
— Ах! — И две руки обвили его шею, и — слезы, слезы, слезы…
Так он вернулся. Его опять ждали советы Вильямса и любовь Екатерины. Посреди ласк, разметавшись на душных перинах, она сказала:
— Слушай, Пяст: я буду царствовать или.., погибну!
Но если я надену корону, то и твоя голова воссияет. Люби меня крепче, Пяст!
Однако между слов любви она шептала Понятовскому и кое-что другое — более важное. Понятовский относил ее слова в английское посольство, оттуда передавали их Митчеллу, и в Берлине, таким образом, знали о многом. Гораздо больше, чем надо!