И пока звонит колокол, Клемент надевает свои одежды, спускается по лестницам и шествует по пышным залам и коридорам дворца в часовню. Он будет совсем один. При нем не будет ни стражи, ни свиты, так как он из опасения заразы приказал, чтобы никто не смел к нему приближаться. Потом он станет сидеть и слушать, пока не стихнет музыка, а тогда, обновленный, поспешит назад, в свое убежище под самым небом.
Оливье торопился, держа путь по переходам, которые изучил за много лет. В часовне имелась боковая дверь, через которую во время богослужения входили и выходили служки. Опередив всех прочих, Оливье юркнул внутрь и спрятался за огромным фламандским гобеленом, который Клемент заказал, чтобы сделать часовню более приятной для глаз. И стал ждать.
Если бы не чума, у Оливье не было бы и шанса подойти к папе близко: стражники, всегда маячившие поблизости, набросились бы на него и уволокли прочь. На людях Клемент держался любезно, но остерегался возможных покушений или оскорблений. И правда, наиболее уязвим он был в часовне, в сердце своего дворца, куда допускались только самые близкие. Но стража оставалась при нем и там, ибо он прекрасно знал, что служители Божьи не всегда самые мирные люди.
Однако чума все это изменила; пышные церемонии остались в прошлом: Клемент желал, чтобы людей вокруг него было как можно меньше. К тому же он обладал тонким чутьем ситуации и не желал выглядеть смешным. Вместо того чтобы войти в часовню в сопровождении всего лишь одного священника, без служек и зрителей, он предпочел войти туда в одиночестве, с кубком какого-то напитка в руке, тяжело уселся на трон, прислонился к спинке и крикнул отправляющему сегодня службу священнику:
— Начинай! Не тяни. У меня еще полно дел.
Священник поклонился и поднял руку в благословении. Вступил хор, лица певчих отражали — в зависимости от характера — торжественность, скуку или недовольство, служба началась. Новая музыка вздымалась и опадала, свивалась спиралями и кольцами, возвращалась и, длясь, воссоздавала в воздухе, пока длилась, чистейшее подобие чудес творения и Господней любви. Казалось, слишком сложная, чтобы человек мог внять ей в полной мере, но столь прекрасная, что Оливье вновь подумал о Ребекке и Софии и об их вере в зло материального мира. Возможно, они правы, думал он. Возможно, мир духа много тоньше, выше, чище и ближе к божественному. Но то, что способно создавать такую красоту, небезнадежно. Если люди умеют творить такие гармонии, слышать их, воплощать голосом и музыкальными инструментами, значит, частица божественного есть и в материальном.