— И последние станут первыми! — торжественно, но, как мне показалось, немного невпопад, провозгласил Котик, после чего глубоко задумался, что-то вычисляя, и наконец нашел способ определения: спросил, когда мы с ним последний раз виделись? Я задумался еще глубже, и путем тяжких мыслительных операций исчислил, что виделись мы никак не меньше, чем два месяца назад. Установив этот факт, я пригорюнился, потому как выходило, что и Женьку перед смертью я не видел ровно столько же. Роман же, сообщил Котик, вышел всего три недели назад, из чего непреложно следовало, что я должен быть немедленно им одарен. Шурпин своим неудобочитаемым почерком исполнил на титуле какую-то закорючистую дарственную надпись и вручил книгу мне.
Я уставился на обложку. На ней была изображена обнаженная страдающая лицом блондинка, на манер древнегреческого Лаокоона вся обвитая какими-то чудовищными змеями. Поперек всего этого безобразия шли золотые с красными (надо полагать, кровавыми) подтеками тисненые буквы названия: «КТО БЕЗ ГРЕХА».
— Неужто на порнуху перешел? — ехидно поинтересовался я.
Но Котик не обиделся, а даже как-то не без удовлетворения хмыкнул и ответил складно, но непонятно:
— Ага, порнуха духа. Читай, читай, тебе интересно будет...
В следующем из доступных воспоминаний я вижу нас с Шурпиным почему-то уже на улице. Вероятно, свежий воздух оказал на мозги благотворное влияние, ибо кроме того, что я отчетливо помню, как мы стоим у Котикова подъезда в окружении довольно большой празднично одетой толпы, память сохранила даже причину такого небывалого скопления народа: где-то на седьмом этаже справлялось новоселье, и многочисленных гостей по очереди тянуло на природу — кого продышаться, а кого, наоборот, покурить. Среди гостей запомнилась также некая дама. Хотя «запомнилась дама», пожалуй, слишком сильное выражение — все, что от дамы запомнилось, было глубокое декольте и мое вялое одиночное поползновение вокруг этого декольте пофлиртовать, каковое (поползновение, разумеется, а не декольте) было решительно ликвидировано морально более стойким Котиком, увлекшим меня прочь в темноту.
И наконец, последнее, самое смутное. По всей видимости, мы нечувствительно продрейфовали через весь двор и стоим, качаясь, теперь уже у моего подъезда. Шурпин зябко горбится, плачет, трубно сморкается в сырой от слез платок, снова плачет и что-то сует мне в карман куртки, все время промахиваясь и несвязно бормоча:
— Сейф! Главное — ключи... В случае смерти... Некому, понимаешь, больше не-ко-му!?..
Не очень-то вдаваясь, в ответ я, кажется, пытался его прочувствованно обнять, прижать к себе, но он вяло отбивался, сопел, хлюпал и заплетающимся языком продолжал лепетать какую-то полную уже чушь: