— Так я вас слушаю, юноша. Вы говорили, как будто, что дело касается Глебушки? Э... Глеба Саввича, — поправился он.
Я кивнул.
— В определенном смысле. Не столько самого, сколько наследства... которое он... оставляет... оставил... — я замялся, запутавшись в этих предательских временах, испытывая неловкость от того, что вынужден говорить все это о живом еще человеке.
Но Пирумов избавил меня от терзаний, остановив взмахом руки.
— Понятно, понятно, я в курсе. Рассказывайте по порядку.
Я рассказал. И показал. Я в последнее время уже столько раз это рассказывал и показывал, что практически заучил наизусть и мог бы выступать с этим номером на эстраде. Но Лев Сергеевич был, кажется, первым, кто поверил моей, вернее, шурпинской версии, и первым же, кто не начал истерически дергаться при виде блестящей железки с дыркой. — Плохо, — произнес он, задумчиво повертев ее в руках и вернув мне, — плохо, если вы правы. Случайно, не по этому ли поводу мне сегодня с утра звонил его племянник Нюмочка Малей?
Я сказал, что да, видимо, по этому.
— О-хо-хо, — тяжко вздохнул стряпчий и снова повторил: — Плохо. Такого поворота Глебушка не предусмотрел... Всего боялся, кроме этого...
И я наконец узнал, чего боялся Глеб Саввич Арефьев.
Во-первых, коллекционер, конечно, боялся воров. В последние годы его пытались грабить дважды. После первого раза он поставил квартиру на охрану в милиции, в результате чего во второй раз грабителями оказались сами милиционеры. Тогда он от них отказался, решив обороняться собственными силами: так, кроме решеток, на окнах появились стальные жалюзи английского производства типа тех, что устанавливают в ювелирных магазинах, а обычная стальная дверь была заменена на аналогичную тем, которые в банках закрывают проходы в хранилища и депозитарии, да не с обычными замками, а специальными магнитными, практически не поддающимися подбору отмычек. Квартира превратилась в неприступную крепость, способную пасть только под ударами артиллерии.
Но успокоение к квартиранту не пришло, ибо, во-вторых, больше, чем страхом перед грабителями, он был снедаем горькими мыслями о судьбе уникального собрания после его, собирателя, кончины. Жены и детей нет. О том, чтобы передать все какому-нибудь музею, Арефьев не мог думать без содрогания. Государство свое он не только не любил, но и вполне обоснованно ему не доверял, уровень отечественного музейного дела был коллекционеру, само собой, хорошо известен, да к тому же Глеб Саввич не сомневался, что до музея ничего и не дойдет: украдут по дороге. С годами эти мысли терзали его все сильнее, и в конце концов он пришел к решению, которое неожиданно позволило ему успокоиться самому, а заодно (как ни странно выглядит разделение этих понятий — но Лев Сергеевич выразился именно так) успокоить свою совесть.