После работы они встретились на Горьковской. Ася издали заметила Симагина. Среди блестящих суетливых зонтов он стоял каким-то марсианином – расстегнутый, открытый. Мокрые волосы на лбу. На улыбке – капли.
– Здравствуй, – сказал он нежно и озабоченно. – А ты чего так опаздываешь?
– Разве? – она глянула на часики, привычно взяла его под руку и хозяйски поволокла из щелкающей зонтами толчеи. – Не заметила. С Таткой заболтались...
– Ты не ври, – сказал он строго и прижал ее руку к себе. – Нездоровится, да? Может, домой?
– Господи, Симагин, – с досадой сказала она. – Когда я тебе врала? Слушай, ты мне вот что скажи. Неужели ты дождь любишь больше солнышка?
– Ась, – проговорил он виновато и будто сам себе удивляясь. – Я как-то все люблю. Когда солнышко, я думаю: ух, здорово – солнышко. А когда дождик, я думаю: ух, здорово – дождик...
– Вот будет у тебя замечательный новый костюм: Ты в нем под дождиком пробежишься, и все превратится в тряпку.
– Нет! Я его не стану надевать, когда дождик.
– А что станешь? Это? Ведь стыдно!
– Ну есть же у меня выходной!
– Которому тоже сто лет!
На автобус он сесть отказался. Что ты, Асенька, из-за одной остановки! Да они же битком, посмотри! Если ты правда в порядке, давай лучше погуляем. Воздух какой хороший, пыль всю прибило... До самой улицы Рентгена, где ателье, они волоклись под дождем, по пузырящимся, мутным лужам. Симагин благостно дышал, напоминая какое-то отвратительное земноводное, и все ласкал Асину ладонь, все нудил, не холодно ли. Она почти не отвечала, и он наконец замолчал, поскучнев. Некоторое время шли молча. Видимо, он ждал, когда она спохватится и начнет болтать, хихикать – веселить его. Притворяться. Ему в угоду.
– Ася, – не выдержал он, поняв, что не дождется, – случилось что? Или тебе нездоровится все же? Ты что таишься-то, как не родная?
– Симагин, – ответила она, внутренне кипя, но сдерживаясь. – Привыкай, что мне все время будет нездоровиться, понимаешь? И не спрашивай по сто раз, не раздражай меня попусту. Жилы не тяни!
Он наклонился к ней под капюшон и чмокнул в щеку. Естественно, намочил. И ресницы задел – дай бог, чтоб не потекли. Губы были холодные, мокрые. Нечеловеческие. Чужие губы.
– И не требуй, чтоб я хихикала и придуривалась, как всегда!
– Да я и не требую... – растерянно ответил он. Она почувствовала, что говорит резковато. Ох, Симагин, горе луковое... Надо было произнести что-нибудь ласковое, но ничего не приходило в голову. Тогда она плотнее просунула руку под его локтем, устраиваясь поуютнее, как бы ластясь, и спросила, стараясь говорить прежним, влюбленным голосом: