– Очень ты умный, Саша, – сказал Вербицкий. – Этакую-то бездну ума нешто можно на пустяки тратить? Все понимаешь, а делаешь как раз то, чего нельзя...
– Позволь, Валера, я не усматриваю тут никакого противоречия, – возразил Сашенька и, допив кофе, тщательно утерся салфеточкой. Ляпишев опять икнул, глаза его быстро стекленели. – Я понимаю некий закон природы, но это понимание отнюдь не есть возможность его изменить. Оно лишь есть возможность его использовать. Кто-то должен заполнять словесное пространство. Кто-то должен создавать шумовую завесу, почему не я? Я умею писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не прошибать лбом стенку? Имею право на не-унижение? Имею право на не-инфаркт, нет? Имею право на не-писание кредо на заборе и на не-метание бисера перед свиньями? Имею я право – пардон, господа, все мы здесь свои – сам подкармливать своих любовниц, а не клянчить у них колбаски, сидя в рваных носках? И потом, Валера, тут еще одно. Когда я говорю от души и меня не понимают, мне, поверишь ли, делается очень больно. А вот когда я плету ахинею – я неуязвим. Я рассеял твое недоумение?
– Вполне, Саша.
– Я рад, Валера.
– Чертово ваше семя! – вдруг утробно высказался Ляпишев. – Ни себе, ни людям!
Сашенькины глаза недобро блеснули.
– Ошибаешься, – сказал он, обращаясь по-прежнему к Вербицкому, словно Ляпишева вообще не было за столом. – Это ваше семя – чертово. Именно я – и себе, и людям. Себе – то, что хочу. А людям – то, что они берут. А это, Валера, тоже большой талант – предлагать хлам с серьезным видом. Сначала ведь тошно, стыдно людям даже показать то, что навалял в минуту, которую еще оцениваешь как минуту слабости, – хотя на самом деле это как раз минута силы. Кажется, засмеют, на улицах станут пальцами в тебя тыкать, – его ноздри нервно подрагивали. – И вдруг выясняется, что именно это и нужно. Глядь – и пошло, пошло, уже и не отвратительно, уже и весело, дерзко: жрите! Громоздишь нелепость на нелепость, серость на серость: пускай подавятся! Ведь не могут же не подавиться!! – он страстно сцепил хрупкие белые пальчики. – Я смеюсь над ними, в лицо издеваюсь – а им некуда деться, правила игры за меня, они хвалят меня и дают мне денег. Британия шестнадцатого века сделала Шекспира. Не моя вина, что Россия восьмидесятых сделала меня. И потом... Знаешь, в истории довольно много было талантливых людей, которым было плохо, – Гомер, Вийон, Пушкин... А вот талантливых людей, которым было хорошо – а мне хорошо, – раз-два и обчелся.
– Да нет, Саша, – сказал Вербицкий дружелюбно. – Просто имен подобной моли история не хранит. В истории живут Платонов, Пастернак, Гроссман...