Впервые Лаура подумала о тех, чьи руки выткали этот гобелен с такой любовью и прилежанием. Может, у той, что ткала, не раз на глаза наворачивались слезы при воспоминании об ушедшем на войну, но так и не вернувшемся любимом, муже, брате?
Ткань ее гобелена — она его в таких ярких красках описывала Алексу — теперь пообтрепалась по краям, краски поблекли, а некоторые нити оказались оборваны. Она больше не могла его видеть — гобелен стал для нее воплощением скорби и страха.
Она возненавидела Хедцон-Холл за то, что он постоянно напоминал ей об Алексе. Временами ненавидела даже людей, ее окружавших, за выражение скорби на их лицах. Они каждый на свой лад принуждали ее быть мужественной, а ей не хотелось храбриться, ей хотелось с криком бежать по коридорам и проклинать Бога за то, что Он сделал с ней. Увы, у нее даже на гаев не хватало воли. Она хотела проклинать всех, кто затевал войны, Уильяма Питта в особенности: ведь он жертвовал другими, в то время как его жизни ничто не угрожало. Она готова была предать проклятию всех тех, кто посылал на смерть отцов, сыновей и мужей лишь ради того, чтобы фигурки на воображаемой шахматной доске передвинулись туда, куда заблагорассудится невидимым игрокам. Но у нее на это не хватало сил.
Дядя Бевил и Джейн постоянно повторяли ей, что жизнь продолжается, но она никак не могла взять в толк, почему она должна продолжаться. Они говорили, что она, Лаура, должна жить, потому что этого хотел бы Алекс. Что за абсурд! Откуда им знать, чего бы он хотел? Она точно знала, что он хотел смеяться и держать ее в объятиях, хотел наслаждаться солнцем и цветением вишни. Он любил рисовый пудинг, вишневую наливку и хороший коньяк. Он хотел иметь детей — мальчиков и девочек.
Алекс хотел жить.
Они смотрели на нее с сочувствием и говорили, что надо жить дальше. Ну почему они не могли понять, что ее жизнью был Алекс?
Ей хотелось спрятаться от окружавших ее людей, ведь они, пусть не намеренно, стремились проникнуть в те потайные уголки ее души, где жила скорбь.
Почему она должна жить, как прежде?
Она ненавидела себя за то, что все еще жила.
За то, что ее сердце билось, а его — нет.
За то, что кожа ее могла быть теплой или холодной, а его — нет.
За то, что ноги ее ступали по земле, а его нога больше не ступит на землю.
За то, что ее глаза смотрели на мир, а его навеки закрылись.
За то, что пальцы ее касаются клавесина, а его пальцы больше никогда не извлекут ни звука.
Она ненавидела Хеддон-Холл за то, что это его дом и его присутствие ощущалось повсюду; в пределах этого дома некуда было бежать, чтобы укрыться от него, как нельзя убежать от самой себя.