И поскольку аудиенция явно окончена, я тоже поднимаюсь с удобного кресла.
— В таком случае ступайте в посольство, — добродушно советует хозяин. — Да-да, ступайте! И да хранит вас бог!
В знак прощанья он поднимает руку, я вежливо киваю и направляюсь к двери, отмечая на ходу, что чувствую себя куда лучше. Порция виски, пара сигарет и отдых в удобном кресле заметно подняли мое настроение. Уверенным шагом я покидаю кабинет. И попадаю в лапы горилл. Наверное, они предупреждены звонком шефа, потому что поджидают меня в коридоре и подхватывают под руки.
— Вниз, ребятки, вниз! — добродушно рычит шеф за моей спиной. — Чтобы на лестнице не было крови!
Снова вакса, еще гуще и чернее, чем прежде. Она такая липкая, что мне уже не выплыть на поверхность.
И снова боли всех разновидностей по всему телу, с головы до пят, будто меня превратили в кашу, а потом эту кашу нарезали на куски. Куски боли, сплетение боли, энциклопедия боли, — вот во что превратили меня гориллы Ал и Боб. Две гориллы, глядя на которых легко увериться в том, что, во-первых, человек произошел от обезьяны, а во-вторых, что обезьяна тоже может произойти от человека.
Наверное, все было бы не так страшно, если бы я не сопротивлялся. Но я отбивался зверски и, кажется, нанес противнику немалый, хотя и частичный, урон, несмотря на его численное превосходство, и заплатил за это с лихвой.
Два сломанных носа, расцарапанная щека, растоптанный живот и еще пара очков в мою пользу — отнюдь не плод увлечения спортом и не стихийная жажда мести. В моей профессии для такой жажды нет места, она исключается. Если надо, получаешь удары и наносишь удары; тут вопрос не страсти, а чисто деловых отношений. И как раз с точки зрения деловых отношений эта парочка горилл и их добродушный шеф должны понять, что имеют дело не с куском пластилина, а с довольно твердым орешком. И сделать выводы.
Но твердый-то орешек, кажется, раздавили в пыль. Я так прочно увяз в ваксе, что, пожалуй, уже никогда не открою глаз и не увижу света. Единственное свидетельство того, что я еще жив, — страдание.
Вообще признаки жизни, насколько они имеются, сосредоточены внутри меня. Это виды боли. Проходит время, много времени, неделя или год, пока я начинаю различать признаки жизни рядом с собой. Это голоса, раздающиеся где-то в вышине.
— На этот раз не выплывет…
— Выплывет, не бойся. Не сунешь гаду свинцовую пломбу — обязательно выплывет.
— Не выплывет, Ал. Он готов.
— Выплывет, Боб. Что гад, что собака, одинаково живучи.
Через неделю — или через год? — я начинаю понимать, что второй голос был ближе к истине: кажется, я в самом деле возвращаюсь к жизни, потому что ощущения, то есть разновидности боли, становятся отчетливее. Лицо так отекло, что я не могу как следует открыть глаза, но все-таки ясно: глаза пока на месте.