Ингрид потеряла дар речи. Чтобы не упасть, она оперлась о косяк двери. Ей казалось, что все это происходит во сне, настолько происходящее было нереальным – подумать только, является какой-то нечистоплотный делец и предлагает сделку, от которой за сотню метров разит жульничеством. Она с облегчением вздохнула, поняв, что ее муж остался глух к этим уговорам.
– Ты что, шутить сюда явился? – спросил он.
Пружина обиженно выпрямился.
– Шутить? Чтобы я позволил себе шутить над старым приятелем? Да никогда в жизни! Разве что самую малость. Но сейчас об этом не может быть и речи. Нет, брат, я говорю серьезно. Ты можешь стать настоящей звездой. Необходима только реклама и немного шума. Анонсы, интервью, фотографии – этим займусь я. Доверься Пружине. Он на этом деле собаку съел.
– Если ты шутишь, тебе не поздоровится.
– Да я серьезен как никогда. Хозяюшка, я взываю к вашем разуму. Взгляните на меня. Неужели я похож на легкомысленного человека? Или мое предложение – на темные махинации? Я сделал ему предложение, какое человек получает раз в жизни, а он, – Пружина показал на Густафссона, – считает, что я пришел сюда шутки шутить.
Услышав воззвание Пружины о помощи, Ингрид наконец-то поняла, что ей следует делать.
– Если вы говорите серьезно, я прошу вас покинуть наш дом. Если шутите, тем более.
Это было сказано весьма недвусмысленно. Но Пружина недаром был мелким торговцем и агентом всяких сомнительных предприятий, он привык, что ему не доверяют. Он был похож на куклу-неваляшку, повалить его было невозможно. Чтобы ни случилось, он тут же снова оказывался на ногах. И сейчас он продолжал, как ни в чем не бывало:
– Да поймите вы, о чем я толкую. Деньги валяются у вас под ногами. Надо только наклониться и поднять их. Поймите, хозяюшка, Густафссона надо слегка подтолкнуть в нужном направлении. От него всего-то и требуется, чтобы он выступил и спел песню-другую. Так же как по телевизору. Только там он пел бог весть что, а надо спеть что-нибудь чувствительное. Чтобы слеза прошибала. Я уже все обдумал.
Он вытащил из кармана исчирканный лист бумаги и запел голосом, сиплым от простуды, табака и пива:
Часто я кляну с тоской
день, когда свершил я преступленье.
Я зеленый, это жребий мой,
и, быть может, в этом искупленье.
Его голос и лицо были исполнены той же пошлой чувствительности, что и текст песни. По всему было ясно, что он писал ее кровью сердца. Но Густафссон остался равнодушным.
– Опять о зеленом? – мрачно спросил он.
– От этого никуда не денешься, как ты не понимаешь! В том-то и дело. Не мешай мне, не то я забуду мелодию: