— Они похоронили его здесь.
Мы долго стояли в молчании. Я чувствовал, как при мысли о бедном ребенке, что покоился там, внизу, у меня навертываются слезы. Я вспоминал его лучистые серьезные глаза, прекрасный купол лба, грустно опущенные губы; я вспоминал восторг, освещавший его лицо, когда он радовался новой мысли или слушал звуки любимой музыки. Он мертв, этот чудесный маленький человек, и дух — великий дух, обитавший в его теле, — тоже разрушен, еще до того, как по-настоящему начал существовать.
А горе, которое он должен был испытывать перед роковым концом, а страдания ребенка, глубоко убежденного, что все его бросили, — обо всем этом страшно было думать, просто страшно…
— Давайте лучше уйдем, — сказал я наконец, трогая Карло за руку.
Он стоял как слепой: глаза его были закрыты, лицо чуть приподнято и обращено к свету; сквозь сжатые веки сочились слезы, на миг повисали неподвижно и медленно ползли вниз по щекам. Губы его дрожали, и я видел, как он силится сдержать эту дрожь.
— Пойдемте, — повторил я.
Окаменевшее от горя лицо вдруг исказилось; он открыл глаза — сквозь слезы они горели яростным огнем.
— Я убью ее, — сказал он гневно. — Убью. Когда я думаю о том, как он выбросился из окна и летел… — Руки Карло резко взметнулись, он с силой бросил их вниз и вдруг затормозил у самой груди. — А потом удар… — Он содрогнулся. — Это она виновата, и она ответит, как если бы своими руками столкнула его. Я убью ее.
Сердиться легче, чем скорбеть, — это не так больно. Мысль о мести приносит утешение.
— Не говорите так, — сказал я. — Это нехорошо. Да и бессмысленно. Что толку?
У Карло и прежде бывали приступы отчаяния, когда горе душило его и он пытался как-то спастись. А гнев — самый простой способ бегства от себя. Я и прежде убеждал его вернуться на более тяжкую стезю скорби.
— Бессмысленно говорить так, — повторил я и повел его прочь.
За то время, что мы покинули кладбище и спустились вниз с Сан Миниато до маленькой площади Микеланджело, он несколько пришел в себя. Гнев утих и снова перелился в скорбь, из которой черпал всю свою силу и горечь. На площади мы постояли с минуту, глядя вниз, в долину, на город, лежавший у нас под ногами. По небу плыли облака — огромные, белые, золотые и серые, — между ними проглядывали тонкие полыньи прозрачной синевы. Почти на уровне наших глаз высился купол собора; его громада открылась во всей своей грандиозной легкости и воздушной мощи. Вечернее солнце мягко и в то же время щедро золотило бесчисленные коричнево-розовые крыши города; башни его сверкали, словно инкрустированные старым золотом. И я думал о всех гениях, о всех людях, которые когда-либо жили здесь и, создав удивительные вещи, оставили нам видимые плоды своего духа. Я думал о погибшем ребенке…