Домзак (Буйда) - страница 67
Нила, сердито нахмурившись, перекрестилась на гроб и уплыла в темноту.
- Так. - Байрон отхлебнул из стакана, выбрал бутерброд потолще. Значит, еще почитаем эту книгу жизни, черт бы ее взял!
Вытащил из кармана толстенный негнущийся конверт - послание от деда - и вскрыл его при помощи вилки. В пакете оказались несколько листов голубоватой тонкой бумаги, исписанных с двух сторон, и пачка фотографий.
Байрон передвинул торшер и прилег на диван. Первая же фраза вызвала у него недоуменную улыбку. Он повернул голову к гробу.
- Значит, дед, ты только прикидывался мумией, а на самом деле был нежным телятей... Ужо почитаем!
"Милый мой Байрон! Написал эти три слова - и умилился сердечно. В этой сентиментальности и есть моя правда: ведь я всегда считал тебя скорее своим сыном, чем внуком. И чем больше тебе доставалось от жизни, тем острее я это чувствовал. А когда от той же жизни доставалось мне, всякий раз при этом вспоминал о тебе, жалея, что нет тебя рядом, потому что только с тобой и мог бы я поговорить о превратностях судьбы, не с бабами ж!
Первой моей мыслью было изложить в этом письме всю свою судьбу, но потом я подумал, что и времени это займет Бог весть сколько да и малоинтересно будет. Однако сейчас мне ничего не остается, как только вспоминать и строить предположения (чуть не написал - пророчествовать).
Я горжусь тем, что не продал своего отца Григория Ивановича Тавлинского, которого ретивые революционеры решили было пустить в расход как буржуя, то есть владельца единственного на всю округу книжного магазина (приносившего, надо сказать, совсем небольшой доход). При магазине была маленькая читальня, где подавали самовар и собирались местные интеллигенты и несколько грамотных фабричных. Они-то и составили после Октября первое уездное правительство. Об этом я и напомнил судьям, а поскольку к тому времени я уже закончил школу и состоял в ЧОНе (части особого назначения по борьбе с контрреволюционным крестьянством), слова мои возымели действие, и отца выпустили из кутузки. Некоторое время он служил в библиотеке, а вскоре умер - слава Богу, своей смертью. Невелика, конечно, заслуга - спасти жизнь собственного отца, но в те лихие времена (да и в последующие лихие времена, поскольку других времен на Руси не было) я знавал немало случаев, когда родные отказывались друг от дружки, а то и проливали родную кровь. И было это не на войне, которая обошла Шатов стороной, а в мирных условиях.
Горжусь я также и тем, что уберег Алину Дмитриевну, твою бабушку, от большущих неприятностей, а может, и от невзгод, которые свалились на ее семью. Горжусь, но даже сейчас - втайне, поскольку она мне этого никогда не могла простить. А я не мог почему-то открыть ей, чего мне стоило при живой жене привести в дом молоденькую девушку, которую я называл при посторонних то домработницей, то сиделкой, пока не померла моя первая жена. Я же служил в НКВД и взял на себя заботу о дочери репрессированных, вообрази-ка, ты же читал об истории того времени. Она, может, и понимала, чем мне это грозило, но не могла простить, что все произошло так прозаично. А может, считала, что я воспользовался ее безвыходным положением и завладел ею? Наверное, так оно и было, но прежнего вернуть уж было нельзя, и она вышла за меня и родила двойню. То же, что случилось между нами впервые, как между мужем и женой, я бы не спешил называть насилием. В доме еще не выветрился запах лекарств, напоминавший о моей несчастной первой супруге, а мы уже сидели вдвоем за столом, я и она, и пили крымский мускат, с великим трудом раздобытый мною как раз к такому случаю. Она выпила две рюмки, но даже тени румянца не появилось на ее застывшем бледном лице. За столом мы не проронили ни слова. И так же без слов отправились в супружескую спальню. Сейчас я могу признаться, что, пропуская ее вперед, я мысленно чертыхался, предвидя тоскливый обряд дефлорации живого трупа. Но вышло иначе. Она и пальцем не шевельнула, чтобы раздеться, поэтому всю эту процедуру пришлось проделать мне, радуясь втайне, что по неопытности своей она тем самым раззадоривала не только меня, но и себя. До последнего своего вздоха буду помнить ее белое тело, по сравнению с которым накрахамаленные простыни казались черными. Раскаленное белое тело. Она искусала губы в кровь, но все же не выдержала и сорвалась на крик, требуя от меня еще и еще большего - быть может, того большего, которое ввергает любовников в священное безумие, стирающее между ними - в припадке высокого безумия - все прошлое, все, что разъединяет их... Я этого не могу забыть, потому что время от времени у нас еще случались такие ночи.