А все началось с девочки, которая кормила его синеватой кашей. Он называл ее сестренкой и не мог понять, почему это не нравится хозяевам сарая, которые кричали ему, что у девочки есть имя. «Жанна! Жанна!» — возмущались они. — Какая она тебе сестренка?»
Правильно говорили — никакая… Жанна стала его дочкой, когда от беленой воды встал Шпрехт на ноги, а немцы тут как тут, и над гуленой Варей возникло множество опасностей как в личной, так и в общественной жизни. В немецкой комендатуре их расписали. Это был первый акт ее оккупационной деятельности, какой-то немецкий чин даже пожал им руки и сказал: «Яволь! Яволь!». После чего у Шпрехта открылось горло на повторение разных слов, а потом так и закрепилось. И он придумал байку, что и в Грузии, и в Марийской автономной — чужой язык у него шел без задержки, что очень он к этому делу способный, но по бедности жизни необученный. Варя же сказала просто: «Ты какаду!» Но жить стали хорошо, кашу стали замасливать, а ради куриного бульона завели цыплят. Пока война, оккупация, туда-сюда, Варя перестала крутить головенкой в сторону проходящих мужчин. «Вошла в пределы», — говорила ее мать. Жанна попробовала на язык слово «папа», но у нее это дело не пошло, а Шпрехт и не настаивал. Так и остался дядей Ваней. Шпрехта звали Иваном Ивановичем Шпековым. А в конце войны родился сын, Варя стала похожа на беременную тумбочку, такой осталась и дальше. Но выпяченный живот носила гордо, а длинноногие женщины вызывали у нее по-прежнему здоровый независтливый смех. Шпрехт любил ее живот, на полюсе которого торчал круглый, как пуговица, пупок. Он поглаживал его нежно, ради этого следил за руками, умащивал их солидолом там или бутылочными подонками от подсолнечного масла. Это когда еще вазелин появился, чтоб не детям, а на себя можно было тратить. Варя постанывала от его округлых ласк, а Шпрехт заходился от мысли, что лучшая на свете женщина — его. Иногда на шахте после душа какая-нибудь вдовая откатчица задевала его как бы ненароком частью своего тела и делала знак глазом там или ртом, Шпрехт на это ошеломлялся. Он думал: как же эти странные женщины не понимают, что человек после белого хлеба с маслом не возьмет в рот плесневую корку, его и стошнить может, и отравиться «пара-пустяк». Он смотрел на всех одиноких и голодных с жалостливым @отвращением, чем нажил со временем приличное число врагов именно среди жещин, как он говорил, возраста потерь. «Мне не жалко, — думал Шпрехт, — я же понимаю хенде хох. Но я ж не смогу. Я просто не смогу».
А вот Варя как раз могла. И у нее случались иногда пируэты на сторону, и Шпрехт знал про это и боялся только одного: серьезного варианта, варианта «Шпрехт — вэк!». Он говорил себе: «Солнце ведь не может светить одному, я не должен быть в претензии». Но, слава Богу, такого мужчины, чтоб Шпрехта — вэк, Варе на пути не встретилось, а потом само собой все кончилось. Кончилось Варино буйное время.