– Это не простой вопрос, Всеволод Владимирович... Мы разделим его на два этапа...
– То есть?
– С матерью вашего сына вы встретитесь в ближайшие дни, после того как начнете писать сценарий... Стенограф Коля, видимо, неприятен вам, так что я попрошу подключиться к работе милого Макгрегора... Не возражаете, Викентий Исаевич? – не глядя на Рата, утверждающе спросил Иванов.
– Я с радостью, – ответил тот. – С Максимом Максимовичем одно наслаждение трудиться, школа...
– Вы не спросили мое мнение, Аркадий Аркадьевич, – сказал Исаев, продолжая жадно смотреть на людей, шедших по проспекту, на очереди возле троллейбусных остановок, на витрины магазинов, не мог скрыть восхищения стадионом «Динамо» (Иванов заметил: «Наш, мы строили») и повторил: – Мое мнение вас не интересует?
– Отводите Рата?
– Отнюдь... Я начну работать лишь после того, как получу свидание с... женой... матерью моего сына... И с ним, Саней...
– Договорились, – легко согласился Аркадий Аркадьевич. – Накидайте пару страничек плана сценария, никакой конкретики, вероятия... После этого получите встречу. Если передадите наметку, встреча состоится на квартире... Не напишете – свидание в тюрьме.
– В тюрьме... – повторил Исаев.
– Подумайте, – сказал Иванов. – Я понимаю ваше состояние, но не торопитесь с окончательным ответом... Ваше постоянное недоверие к нам, своим коллегам, может обернуться всякого рода непредвиденными трудностями, Всеволод Владимирович.
– Я ответил, Аркадий Аркадьевич. Другого ответа не будет...
Под утро Исаев проснулся от истошного вопля; он вскочил с койки, потер лицо; выл кто-то совсем рядом, скорее всего, в соседней камере; потом он услышал крик; немец, голос знакомый, господи, это же Риббе – тот, с которым Макгрегор сводил его в «Лондоне».
– Нет, нет, молю, не надо! Я согласен! – вопил Риббе. – Не надо!
– А когда ты пытал коммунистов, о чем ты думал?! – человек не кричал, но говорил с болью, громко; потом забубнил переводчик.
– Я не пытал! Клянусь! Я никогда никого не пытал! Я работал в картотеке, пощадите, молю!
Штурмбанфюрера, видимо, вытаскивали из камеры, он хватался за дверь, сопротивлялся, потом ему заломили руки – судя по тому, как он взвизгнул, – и быстро потащили по коридору; крик его был слышен еще минуты три, потом где-то хлопнула дверь, и наступила гулкая тишина...
Прошло еще четыре недели; свидания не было, на допросы не вызывали: прогулка,, гимнастика, прикидки возможных партий, лицо Сашеньки в слезах, и глаза сына – в минуту прощания в Кракове, декабрь сорок четвертого...
Порою он впадал в отчаяние, но резко, презрительно даже, одергивал себя: они только этого ждут. Всякое лишнее движение может лишь ухудшить положение тех, кого он любит. Его больше нет. Он кончен. Надо бороться за своих.