Против кого дружите? (Стеблов) - страница 120

Юрий Александрович был не лишен мистики. Его явно волновало потустороннее существование. Интересовала тайна работы мозга. В этом он пытался сотрудничать с академиком Симоновым. Одно время сотрудники академии присутствовали на каждом спектакле, изучали нас, наблюдали, опрашивали, замеряли давление до и после сценических выходов. Вообще Завадский потчевал нас людьми интересными. Однажды пригласил Галину Сергеевну Уланову для встречи с труппой. Его бывшие жены Марецкая и Анисимова-Вульф сели в первый ряд и как по команде вынули одинаковые записные книжки, как бы для записи основных тезисов старшей жены – Улановой. Юрий Александрович оценил юмор.

В последнем своем выступлении перед труппой Завадский тоже шутил. Открытие сезона – Иудин день. Так на театре традиционно называется первый день после отпуска, когда все целуются и не все искренне. На сцене – покрытый красным сукном длинный стол президиума во главе с Ю. А., как мы его звали. И опять…

– Вы думаете, вам после меня будет лучше? Будет хуже, – публично предчувствует Юрий Александрович.

Вспоминает:

– Я ведь почему в режиссуру ушел? Очень тихо говорил. Я был хорошим артистом. Святого Антония играл у Вахтангова. Графа Альмавиву в «Женитьбе Фигаро» у Станиславского во МХАТе. Но очень тихо говорил. Я был очень органичным на сцене…

Внезапно Завадский схватился за сердце. Замер. Президиум тоже замер. Замер и зал. Директор-распорядитель Валентин Маркович Школьников тихо-тихо движется за кулисы вызывать «скорую». Пауза затягивается. Держит ее Юрий Александрович. Держит и держит. И наконец улыбается:

– Я пошутил. Видите, как органично. Вы поверили?

Затем продолжает свое слово. Говорит, говорит и вдруг опять схватывается за сердце. Опять напряженное ожидание, и опять:

– Я пошутил.

В общей сложности Завадский проделал это три раза. И всякий раз мы немели от оторопи. Страшная шутка старого мастера, смотревшего на нас как будто откуда-то со стороны.

Вскоре его не стало. Не стало кумира и архитектора театра нескольких поколений. Им восхищались, боготворили. Женщины любили его. Порой безответно – и тогда мстили ему публично, как Цветаева своей «Повестью о Сонечке», продиктованной оскорбленным самолюбием автора. Мансурова говорила мне: «Юрочка – одуванчик». Говорила со снисходительной ласковостью принцессы Турандот к своему Калафу. Его награждали всеми мыслимыми наградами. «Иконостас», – называла его Раневская. У него учились. И среди его последователей нет ретроградов и консерваторов. Он был трогательный, обворожительный и смешной. Возвышенный, гневный и вдохновенный. Позер и мудрец. Искренний и политик. Он был живой. До конца. Артист, человек Серебряного века нашей культуры, живший сегодняшним и стремящийся из вчера в завтра. Потому по природе своей он не мог устареть, соединяя традицию и мечту. Он мог носить старую вещь и новую, рождая свой стиль. Модный, но не стандартный. Опись, анализ его работ – хлеб критиков. Моя память о нем – личная память. Иногда беру ключ на вахте, отпираю его кабинет. Вхожу в пыль оставленного им пространства. С огромным, в два метра, подарочным карандашом, с прижизненным его бюстом. И не нахожу его. Но слышу в записи его голос: