– Да-да! Ты разве не знал?
Я не знал, что Сергей Львович был «голубым» – человеком иной сексуальной ориентации. От обеда к обеду я все более ощущал себя не в своей тарелке. Стал даже сочувствовать, понимать женщин, которые вынуждены тяготиться маслянисто-игривым взглядом настырно ухаживающего мужчины. Каково им? А мне тем более, с моим характером. Терпеть не могу натяженности, невыясненности отношений. Молчал, молчал – и прорвало. После ухи, расстегайчиков и пятидесяти грамм в лоб спросил Сергея Львовича:
– Что бы вы сейчас хотели?
Мастер не растерялся, пошел в атаку:
– Хочу, чтоб поехали сейчас ко мне, легли на диван, сняли носки…
Я прервал его:
– Из глубокого уважения, Сергей Львович, я перед вами могу снять только шляпу.
Лицо его опрокинулось от моих слов. Не разговаривая мы вышли из ресторана к Пушкинской площади. В троллейбусе, через стекло возникла девушка перед глазами. Чуть-чуть беззащитное очарование – «о бон кураж!»
– Сергей Львович, простите, но мне пора.
– Куда?
– Туда!
– Не надо, Женя, – хотел воспрепятствовать, отговорить отчаявшийся влюбленный мастер.
Но тщетно. Троллейбусное видение увозило меня. Им оказалась студентка факультета музыкальной комедии, будущая опереточная примадонна Лия Амарфий.
Два свидания, один поцелуй в сквере на площади перед Рижским вокзалом остались от этого наваждения. А Лия запомнила, как я кормил ее пельменями в старой московской квартире. Лия приехала из Молдавии. Она играла на моем бабушкином фортепьяно и пела. Она играла и пела слишком профессионально, совсем не так, как моя бабушка, мама и папа. Не так, как я в детстве тарабанил по клавишам этого инструмента, просто так, для себя, удовольствия ради, отвлекаясь от грез о «прекрасной даме». Она пела не так…
Три дня Сергей Львович испепелял меня жестким сарказмом. Прилюдно, на репетициях. Я понимал его уязвленное самолюбие и покорно оставлял его без ответа. Три дня. Потом как отрезало. Мы общались, как ни в чем не бывало. Он не вернулся больше к «этому» никогда. Он был иной сексуальной ориентации, но ироничный и образованный, талантом лирический, мягкий, интеллигентный человек. Владимир Монахов прикрыл наш спектакль. То ли из ревности, то ли из опасений. Согласившись пойти «местоблюстителем» после Эфроса, он чувствовал себя неуверенно не на своем месте и опасался каждого и всего. После консервации «Синего апреля» Монахов запустил спектакль по поэме Александра Блока «Двенадцать», поручив режиссуру маленькому, лысому, кривоногому бывшему артисту миманса Большого театра с грузинской фамилией. Когда-то он выезжал на осле Санчо Пансой в балете Минкуса «Дон-Кихот», теперь решил попробовать себя в драме. Монахов назначил меня исполнителем одной из ролей. Лишившись «режиссерского поприща», я вынужден был трудиться артистом, согласно штатному расписанию, но воспринимал ситуацию временной и сюрреалистической. Санчо Панса, как постановщик спектакля, толком не мог ответить ни на один мой вопрос по сути. Только взрывался кавказским выкриком, чихал, сморкался в безразмерно белый платок, напоминающий о приближающейся капитуляции. Так и случилось: спектакль не состоялся в конце концов, но прежде и мне попало как следует. Санчо пожаловался на меня главному. Монахов, затравленно заглядывая мне в глаза, обвинил меня в диссидентстве, прямо спросил, не добиваюсь ли я повторения чехословацких событий своими вопросами к Санчо, и оперся на местную организацию КПСС. Но Всеволод Ларионов от партийной организации посоветовал главному не связываться со мной, потому что я на хорошему счету в ЦК комсомола и близок к семье Михалкова. А Сергей Владимирович, мол, сами знаете, депутат, руководитель Союза писателей, автор гимна, вхож наверх, звонит по «вертушке» спецсвязи…