– Ну, это, - говорит Чак, - это как у собак течка, только наоборот. Когда женщина не беременная, у нее раз в месяц кровь из матки выливается.
– А, понятно, - киваю я.
Чак идет в душ, я ложусь обратно. Шум дождя за окном, удары сердца. Накрыться одеялом, повернуться на бок, подтянуть колени к подбородку, вырыть ухом ямку в трухе матраса…
Ноябрьская морось висит в воздухе, мы садимся в автобус. Последний день в Ленинграде, вечером - поезд и в Москву. Возле автобуса нервно приплясывает, разгоняя утреннюю промерзь, Ирка. В дубленке и меховых сапожках - дефицитные желанные вещи делают желанной и ее саму.
– Привет, - говорю я, - как спала?
– Нормально, - отвечает Ирка. Я замечаю, какие у нее длинные ресницы, мне нравится Ирка, мне хочется показать: у нас есть общий секрет.
– В следующий раз, когда тебя Маринка прогонит, приходи ко мне на освободившуюся кровать.
– А кто тебе кровать освобождает? - спрашивает Ирка.
– Как кто? Чак, конечно.
И тут я вижу Оксану. В холодной куртке из "Детского мира" и битых ботинках она бежит к автобусу, на плечах - холщовый рюкзак. Я бы предпочел, чтобы Маринка жила в комнате с ней.
В автобусе тепло. Глядя на клюющего носом Чака, придумываю стишок: "Чак с Маринкою поутру применяют камасутру", - и настроение улучшается.
Восемьдесят третий год, шестнадцать лет. Все стихи, которые я перепечатывал в те годы, выйдут книжкой раньше, чем кончится десятилетие. Я научусь говорить с девушками, потом узна?ю: секс существует на самом деле. Но навсегда запомню ленинградскую поездку, когда впервые понял: то, о чем читаешь в книгах, иногда случается в реальности.
Долго ехали в автобусе на какое-то новое кладбище, никогда там не бывал. Катафалк застрял в пробке, у кладбищенской конторы пришлось ждать сорок минут, потом идти до восьмого квадрата, где будет захоронение. Высматриваю в толпе знакомых, не нахожу никого, кроме Ирки, Светки и Феликса. Может, просто не узнаю?. Память на лица у меня чудовищная даже для матшкольного мальчика, которого формулы интересуют больше живых людей.
Мне было шесть лет. Высокий седой мужчина во дворе окликнул меня: Глеб! Поди сюда! Я подошел, серьезно сказал: Вы знаете, родители не велят мне разговаривать с незнакомыми, пошел играть дальше. Это был мой дед: он приходил в гости пару раз в месяц, не ожидал, что я не узна?ю его во дворе. Для меня он был неразрывно связан с нашей квартирой - вне привычной обстановки я его просто не узнал. Отец пытался ему объяснить, но, кажется, дед так до конца и не поверил.
Он умер, когда я был в десятом классе. Его сожгли в том же крематории, где месяцем раньше сгорел Чак. Его мать цеплялась за гроб, кричала: Сыночка, сыночка моя. Помню, на похоронах деда я с гордостью кинулся отвечать на технический вопрос кого-то из взрослых - когда можно говорить речи, играет ли сейчас в крематории музыка, что-то такое. Наверное, просто гордился - у меня есть свой собственный мертвый, не общий, семейный, а лично мой. Признак взросления, что-то вроде выпускного экзамена или первого полового акта.