А Наташка все выбегала к звонкам…
Так что никакой уверенности здесь быть не может. И все-таки я решился. Вспомнил про все это, решился, напустил на себя важный вид и говорю:
– Катя, – говорю. – Вот какое дело. Я тебе должен кое-что сказать. Я тебе должен признаться.
Тут она, Катя, замерла. Не то чтобы она как-нибудь встрепенулась и затихла, нет – она просто вся замерла, я бы сказал – замерла и подобралась, хотя как лежала на своей постели, так и осталась лежать. Это как в сказках, когда Ивана-царевича убили, а потом разрезали на куски, а потом снова собрали и сбрызнули мертвой водой, и после мертвой воды он, Иван-царевич, снова собрался воедино, а потом сбрызнули живой водою – и он ожил. Я раньше этого не понимал, вернее, не представлял, это были для меня слова – и только, а теперь, можно сказать, сам увидел. Потому что именно так здесь и получилось. Только я сказал, что должен ей, Кате, кое в чем признаться, – и это подействовало на нее, как мертвая вода, и теперь, после этого, все дело было за живой водой. И тут на меня накатило, и я стал говорить ей разные разности, плести одно за другим так, что это было почище живой воды. Это было, как водопад живой воды, честное слово. Потому что я сказал, что тут все дело в слове, что я обещал, мол, молчать и даже слово дал и никогда бы его не нарушил, если бы не она. То есть если бы не видел, как на нее это подействовало. Но теперь, видя, как она расстроилась, решил все-таки это слово нарушить, хоть это и нехорошо.
– Но, – сказал я, – я все-таки не стану пересказывать все слово в слово, то, что этот морячок тут говорил. Кстати, – говорю, – знаешь ли ты, что он каждый день тут толчется под дверями целые вечера? А у них ведь, – говорю, – у курсантов, увольнение – раз в неделю. Что это значит, – говорю, – понимаешь? Это значит, что он убегает из этого своего училища. Самовольная отлучка – вот как это называется. А чем это ему грозит – тоже не знаешь? Это грозит ему карцером – по меньшей мере. А может быть, и трибуналом.
Разошелся я – жутко. Фантазия из меня забила живой водой, как фонтан в Петродворце. Сидит он, говорю, может быть, сейчас в холодном карцере, на хлебе и воде, и готовится предстать перед судом, и больше мы его никогда не увидим. А все, говорю, почему? А потому, что ты не обращала на него никакого внимания.
Тут Катя впервые подала голос.
– Это, – говорит, – он сам, что ли, сказал?
– Так, – говорю, – я его понял. Из его слов, – говорю, – так вытекало. Да, именно так. «Я, – говорил он, – для нее (для тебя то есть) значу меньше, чем дерево. Меньше, чем камень. Меньше, чем какая-нибудь кошка. Но мне, – говорит, – это все равно. То есть не в том смысле, что безразлично, но на мои отношения к ней (к тебе то есть) это нисколько не влияет. Но если ей неприятно меня видеть – что ж, – говорит, – я ей навязываться не буду. Не буду, – говорит, – носить ее портфель…»