За свои тринадцать лет мальчик повидал достаточно покойников: и крестьян, застигнутых смертью прямо за плугом, и мертворожденных младенцев, и утонувших ребятишек – чтобы суметь отличить живое от мертвого. То, что лежало на койке под блестящим зеленым платьем, показалось ему живым. Он смог оторвать взгляд от ее лица, только когда Золотко Грей сказал: «Я взял платье в той комнате, чтобы прикрыть ее». Он взглянул на дверь в комнату, потом на человека, который, по его мнению, был белым. Затем рукавом платья промокнул ссадину на девичьем лбу. Лицо ее было горячим как огонь. Кровь на нем запеклась.
– Воды, – сказал он и вышел из дома.
Золотко Грей пошел было за ним, но застыл в дверях, не в силах двинуться куда бы то ни было. Мальчик вернулся с ведром колодезной воды и пустым джутовым мешком. Он зачерпнул в кружку воды и капнул ей на губы… Она не шевельнулась.
– Сколько она уже так?
– Около часа.
Мальчик опустился на колени и стал мыть ей лицо, снимая со щеки, с носа, с одного глаза, потом с другого, струпья запекшейся крови. Золотко Грей, наблюдая за происходящим, думая, Что, да, теперь он готов встретить взгляд оленьих глаз.
Хотя не так уж это безопасно. Через тринадцать лет после того как Золотко Грей набрался духу взглянуть ей в лицо, ее злые чары все еще имели силу. Самыми уязвимыми были беременные, впрочем, и старикам доставалось. На младенца в утробе могли подействовать: дыни, кролики, вьюнки, веревки, но порча хуже всякой другой была от дикой дурочки – даже пострашнее, чем от старой змеиной кожи. Беременным и вообще-то следовало остерегаться всяких разных вещей, чтобы ребенок не родился с тягой или пристрастием к тому самому, что напугало или как-то смутило мать. Но кто бы подумал, что и стариков надо предупреждать, мол, не надо им видеть, слышать и даже чуять ее.
Люди говорили, что она живет где-то рядом, не в лесу, не у реки, а тут, прямо в тростниковом поле – то ли вон на том краю, то ли повсюду, просто меняет места. Все равно рядом. Уборка тростника становилась лихим занятием, если парням вдруг начинало казаться, что она прячется где-то поблизости и глядит на них из зарослей. Один взмах ножа мог снести ей голову, наберись она нахальства подойти совсем уж близко, и поделом ей, сама виновата. Работа начинала валиться из рук, стебли разлетались в разные стороны и хлестали по лицу, а бывало, что и нож соскальзывал, раня соседа, идущего вровень. Иногда стоило только о ней подумать – и вся утренняя работа насмарку. Старики, уже отставленные от ножа, но еще вполне способные вязать охапки или набивать чаны стеблями, считались вне опасности. Пока одного из них, которого дедули звали Охотником, не тронул кто-то за плечо кончиками пальцев, а кто же это мог быть, как не она. Тот подпрыгнул на месте, но увидел только сомкнувшийся тростник, и ни звука. А уж он-то к лесу был приучен и нутром чувствовал, если на него кто глядит, с дерева там, из-за камня или, как в тот раз, снизу, из травы. Можете представить, как он тогда растерялся: за плечо кто-то схватил и глядел на него чуть ли не из-под земли. Первое, что ему пришло в голову – та женщина, которую он выхаживал тринадцать лет назад и еще сам придумал имя Дикарка. Он сначала считал, что она просто обманутая, но вообще-то славная девица, пока она его не укусила, он и сказал тогда: вот дикарка. А чего, бывает и такое. И ничего тут больше не скажешь.