— Пожалуйста, — отозвался он светским тоном — и ощутил на запястьях холодок стали. Что-то щелкнуло, он с любопытством пошевелил кистями рук, — да, крепко.
— Давай выходи, — сказал гестаповец, толкнув его в спину.
Шестого сентября профессор нашел в почтовом ящике открытку с аугсбургским штемпелем, написанную совершенно незнакомой рукой: «Дорогая фрау Ильзе, прошло уже столько времени, а я все никак не могу выполнить Вашу просьбу относительно пряжи. Здесь ее тоже не достать, может быть удастся купить в деревне — конечно, не чистошерстяную. Если достану, немедленно вышлю. Преданная вам Гертруда».
Это была единственная хорошая новость за последние полтора месяца: Людхен, стало быть, добралась без помех и едет работать в крестьянское хозяйство. С тех пор как она уехала — еще в конце июля, — Штольницы не переставали тревожиться: как бы добросовестно ни были сделаны ее новые документы, они все же оставались фальшивкой — а сейчас, твердила фрау Ильзе, всюду, наверное, такие строгости с проверкой! В этом она была права, успокаивало лишь одно обстоятельство: охота шла в основном за успевшими скрыться заговорщиками, ловили генералов и полковников, — у молодой женщины было больше шансов избежать подозрений. Самому профессору, вздумай он сейчас податься в бега, пришлось бы в этом смысле куда труднее.
Из Дрездена ей удалось скрыться быстро и незаметно, Райнер под видом больной довез ее машиной до Лейпцига, а там, предъявив уже новые документы, купил «Гертруде Юргенс» железнодорожный билет и сам посадил в аугсбургский поезд. Но это было почти месяц назад, и с тех пор не пришло ни одной весточки.
Тревога за нее все это время помогала профессору не думать о своем положении — точнее, о положении жены, о том, что будет потом с нею, с Ильзе. Что будет с ним самим, гадать особенно не приходилось. Здесь можно было лишь прикидывать вероятные сроки.
Как ни странно, июльскую катастрофу он воспринял гораздо спокойнее, чем можно было предположить. Это был конец всего, но профессор давно уже внутренне был готов к такому концу. Было лишь безмерно жаль их, молодых, пытавшихся что-то сделать. Гибель Эриха была для него большим горем, но ведь не прошло и года, как они потеряли Эгона, — к таким вещам если и не привыкаешь, то, во всяком случае, начинаешь относиться как-то… проще. Да он и не ждал ничего другого, — такие, как Эрих, в живых не остаются, есть жестокий закон природы: первыми гибнут лучшие.
В том, что заговор ничего не даст, профессор был уверен с самого начала. Он слышал о нем давно, еще до прошлогоднего приезда Эриха, — слышал и от Райнера, и от своих лейпцигских друзей. Те были преисполнены оптимизма, участие бывшего их обер-бургомистра Гёрделера представлялось им надежной гарантией успеха. Райнер же, напротив, считал все это «генеральской затеей», неминуемо обреченной на провал хотя бы уже потому, что военные к серьезной политике не способны в силу профессиональной ограниченности. А истина, вероятно, лежала где-то посредине: если в лейпцигской группе склонны были переоценивать личность Гёрделера, то Фетшер недооценивал ум и энергию молодых офицеров, еще не обремененных генеральским званием и сопутствующей ему косностью мышления. Короче говоря, заговор, казалось бы, имел приблизительно половинные шансы на успех, и все же профессор Штольниц был убежден, что успеха не будет. По той простой причине, что успех заговорщиков противоречил бы исторической логике.