В атмосфере общего развлечения забыли зашить один довольно важный сосуд. Пришлось оперировать по второму разу. Теперь без наркоза, потому что не было времени, большая кровопотеря. Специальные ремешки, которыми больных пристегивают к столу, дабы не дергались, Вадим порвал с коротким щелчком. Тогда руки ему прикрутили бинтовыми жгутами. Было так больно, что ничего больше не запомнилось, кроме самого факта боли.
Через три дня он уже был дома.
И почти сразу понял, что не знает, как ему выйти на улицу. Достаточно было представить себе операционную и толпу медичек, давящихся хихиканьем, как его начинало мутить и валять по диванам, со своего на Маринкин и обратно. Он проторчал у себя в комнате целую неделю, под видом выздоравливающего. Отец подолгу сидел у его постели, стараясь по-своему развлечь. Рассказывал, что на Западе появилась совершенно сумасшедшая идея о «конце науки». Мол, надо признать, что современная наука исчерпала себя, сточила свои методы, как старые зубы, доцарапалась до самого дна и потолка мира и должна быть объявлена закончившейся. И в этом нет ничего удивительного, ведь считаем же мы закончившейся древнегреческую науку. Во всем этом ласковом отеческом бреде Вадима задевало только одно слово «конец». Он лежал с закрытыми глазами и мысленно составлял карту города, закрашивая черной краской районы, где ему никогда нельзя будет появиться. Весь север, например. Места свирепствования амазонок в белых одежках, их ухмылки колют больнее и глубже стрел. Танцплощадка — это вообще нечто вроде камеры пыток на свежем воздухе.
Собрав все моральные силы в кулак, стараясь не глядеть по сторонам, он заставил себя сходить за хлебом в продмаг, что был в сотне шагов от дома. Слава Богу, ему не грозила опасность встретиться с Бажиным или Тихоненкой, они учились в институтах далеко от Калинова, и таким образом старый сад вокруг дома поступил в полное угрюмое распоряжение Вадима. Он подолгу сидел на поваленном дереве, вдыхая гнилостный, волнующий аромат черемухи, мечтая о новой, окончательной повестке из военкомата и о странно обострившемся чувстве родства с сестрой. Он ведь чуть было и впрямь не присоединился к ней, и все по причине особого поведения своей крови. Если из Маринки она всю жизнь уходила по капельке, то из него рванула как из прорванной плотины. Они жили предельно разными жизнями, но финал мог оказаться по-родственному сходным.
Отца, видимо, пугало зрелище внезапного сыновнего затворничества. Он не обращал внимания на то, что Вадим почти совсем перестал посещать занятия в техникуме, и тот за это был отцу благодарен. Впрочем, что там диплом и так выпишут, а то, что младший Барков никогда не станет техником-технологом, было ясно уже давно. Отец не знал подлинной причины Вадимовой тоски и передумал на сей счет много всякого-разного, судя по попыткам «подъехать» к сыну. Началось, конечно, с классической «несчастной любви», а кончилось визитом невропатолога на дом. Вадима, конечно, задело то, что родной отец считает его ненормальным. Не хватало, чтобы ко всему тому, что о нем уже болтают в городе, начали болтать и это! Юноша сбежал через окно, не соображая даже, что этим бегством очень ухудшит мнение о состоянии своей психики. Он считал, что если ты не встретился с врачом по нервам, то, значит, и не можешь считаться нервным больным. Психбольницы в провинции боятся даже больше, чем суда, и лучше считаться вором, чем дураком. Это потом, от своих московских знакомых, он узнал, что отлежка в «психушке» — это не рваная рана на репутации, а нечто вроде той благородной плесени, что придает пикантность дорогому сыру.