А у них была страсть (Медведева) - страница 56

Писатель продолжал говорить гадости. Он, мол, жил уже с женщиной старше себя, и это, мол ужасно. Наступает ужасный, мол, момент. И Женщина, как маленькая, пугалась и разглядывала себя в зеркало. Забыв, что та, с кем жил Писатель, была ужасна – толстенная, страшная, сумасшедшая еврейская женщина, нужная Писателю для того, чтобы из рабочего стать поэтом. И это было в шестидесятые годы. Она была его переходной стадией. А Писатель, будто поняв, что думает Женщина, пугал ее уже другим.

– Эта поездка для тебя будет падением социальным. Ты живешь здесь живую легенду.

– Да, я знаю. Твою! Я шла от Савицкого…

– Он сказал, что ты была земляного цвета…

Хуй с ним. Я шла мимо этого мерзкого сельмага, «Имка-пресс», и там стояли какие-то «в валенках», под навесом, потому что шел дождь, и я услышала: «Вот идет знаменитая русская писательница». Я как побежала. И до сих пор не понимаю – послышалось ли мне это или это было сказано с издевкой, полюбуйтесь, мол, или серьезно… Сюр какой-то…

– Дима сказал, что с тобой жить все равно как с ручной гранатой в руке, со снятым предохранителем.

– Дима известный трусишка. Он, когда жил в Союзе, даже с американцами боялся встречаться, сам написал! А я всю жизнь рвалась с ними встретиться. У нас разные темпераменты.

– В Ленинграде ты окажешься среди темпераментных, но глупых людей. И ты сразу это почувствуешь. Всю их провинциальность. Всех этих андеграундных художников с их старомодностью гашишной. Со всеми их пиписюльками глупыми. Я тебя тащу в мир, а ты лезешь обратно – в полумир!

– Я хочу жить свою легенду! Я охуела уже от тебя и твоих книг легендарных!

– Ты дура просто! Ты живешь легенду, свою, нашу! Ты себя со стороны не видишь. На моем фоне, может, у тебя ничего и нет. Но у тебя уже две книги. Во Франции. И в Германии. Французов-писателей на хуй не переводят, а ты пиздишь!

Но Женщина представляла, как опять будет здесь сидеть, с Писателем, с его славой, и мучиться. Потому что не сделала что-то, не пережила, не прочувствовала.

Чтобы не ругаться, они курили. Покурив, они ложились в постель. И Женщина думала: «Он моя вечная фатальная любовь, а Критик моя влюбленность, мой беспредел». И она представляла, как лежит с Критиком в Ленинграде, обнимает его за шею – вот как Писателя сейчас обнимает – и видит она, лежа с Критиком, себя с Писателем и помнит его руки и близорукое лицо с глазами волка. И ей хотелось плакать. А Писатель хотел, чтобы ей было хорошо – тогда и ему тоже, – и он был уже там, на полу, рядом с ее раздвигающимися коленками. И она подумала, что, ой, у меня там ссадина некрасивая на колене. Она вдруг представила, что если сейчас он приблизит лицо – а он приближал, разводя ее колени, – то увидит не «рану» ее влажную, а лицо Критика, как в зеркале. Не себя, а Критика увидит.